07 декабря 2021 г.

Новые статьи:

Государство
Дмитрий Волков
Вступление в Имперскость
Семья
Екатерина Терешко
Формы устройства ребёнка в семью
Религия
Виктор ХАЛИН
Плавание по волнам сектантского богословия, или Почему я ушел от протестантов
Религия
Протоиерей Николай СТЕЛЛЕЦКИЙ
Общественная нравственность
Государство
Федор СЕЛЕЗНЕВ
Царская забота: государство и промышленность в самодержавной России
Религия
Леонтий (Филиппович) — архиепископ
Украинские шовинисты и самосвяты
Религия
Протоиерей Николай СТЕЛЛЕЦКИЙ
Общественная нравственность
Религия
Игумен ГЕОРГИЙ (Шестун)
Место и роль мужчины во вселенской иерархии
 
 
 

Статьи: Общество

Наталья Черникова
Петербуржец в провинции: взгляд на Россию вблизи и из столичного кабинета

Популярное в последнее десятилетие противопоставление власти и общества, бюрократических и демократических методов управления страной в действительности насчитывает уже не одно столетие. Однако, как сказал известный русский историк В.О. Ключевский, история никого «ничему не учит, а только наказывает за незнание уроков»1. Может быть поэтому отечественные интеллектуалы раз за разом пытаются разрешить вопросы, над которыми бились (и не всегда безуспешно) их предшественники сто и двести лет тому назад.

Еще в середине XIX столетия раздавались суждения о недопустимости, гибельности для России разрыва между теми, кто определяет конкретные пути развития страны, и теми, кто обязан следовать указанному фарватеру. Со временем положение о разобщенности России и ее столицы (неважно, Москвы или Петербурга) стало едва ли не общим местом в рассуждениях политических и общественных деятелей разных масштабов. Столь же распространенным мнением является обвинение в этой разобщенности столичного чиновничества, не желающего видеть реальной жизни за кипами бумаг и столбцами цифр. Однако сводить к этому все сложности управления такой огромной страной было бы непозволительным упрощением.

Истоки самой идеи о разобщенности, взаимонепонимании России и Петербурга восходят к реформам Петра I. Тогда, решившись полностью отказаться от старой, складывавшейся и выраставшей вместе с Россией системы управления, император взял за образец нового устройства лучшее, что, как ему казалось, существовало в мире, — шведскую административную модель.

Трудности не заставили себя ждать, и большинство из них сводилось к одному: введенные Петром I новшества подразумевали совершенно иной стиль управления, рассчитанный на активную самодеятельность населения и, за редким исключением, чуждый странам, не прошедшим через горнило реформации с ее культом индивидуализма. В Московской Руси же избрание в местные органы власти традиционно воспринималось (и действительно было) не правом, а не всегда желанной повинностью.

С этим противоречием столкнулся уже Петр I, безуспешно устраивавший и переустраивавший систему местного управления. В результате сложилась уникальная ситуация — попытки поправить дело привели к постоянному, на протяжении столетий, реформированию системы управления, главным образом на низовом уровне, и двигались в одном направлении, заданном еще реформой Петра, — к увеличению самодеятельности общества. На протяжении полутора столетий — с Екатерины II до свержения монархии в 1917 году — каждый из семи царствовавших монархов в большей или меньшей степени, но обязательно предпринимал какие-то шаги в этом направлении. Однако даже в городах — месте жительства наиболее образованных слоев— неоднократно реформируемые Думы не становились центрами городской жизни. К радикальному изменению ситуации не привели даже Великие реформы Александра II и положивший начало парламентаризму в России Манифест 17 октября 1905 г. Провинциальная Россия очень медленно врастала в новое, а когда в 1917 г. к власти пришли большевики, она поразительно быстро и безболезненно отказалась от всех завоеваний либеральных реформ и смирилась с новой системой управления, фактически представлявшей собой возврат к патернализму.

Чуждость столичной жизни с ее вечным бурлением существованию остальной России прекрасно отражена в словах декабриста М.И. Муравьева-Апостола, вернувшегося в Европейскую Россию по амнистии Александра II. В 1867 г., когда хорошим тоном считалась критика царствования Николая I, этого патриарха освободительного движения спросили, как он и его товарищи относятся к монарху, на 30 лет сославшему их в Сибирь. Ответ оказался неожиданным. Живя в Сибири, сказал Муравьев-Апостол, они будто спали «для жизни политической: до них долетали слухи, но жизнь того времени в цельности никто из них не мог обнять», а потому и Николая I как царя они не знают, и «в душе их к нему нет ни ненависти, ни любви»2.

Но если для провинциалов, которыми поневоле оказались и декабристы, столичная жизнь была далека и непонятна, то и петербуржцы зачастую чувствовали себя в провинции как в неизвестной стране, где многое не соответствовало привитым нормам и шаблонам.

Ниже помещены отрывки из писем князя Владимира Петровича Мещерского (1839–1914), чиновника особых поручений министра внутренних дел П.А. Валуева, много ездившего по западной России в 60-е годы XIX столетия. Князь Мещерский— очень заметная в истории России фигура. В зрелые годы он издавал журнал-газету «Гражданин» (1872–1877, 1882–1914), бывший одним из ведущих консервативных изданий своего времени, а гостиная князя на протяжении десятилетий собирала все, что только было в Петербурге задумывающегося о судьбе России, и одновременно столичную и провинциальную чиновную элиту. Но что казалось современникам еще более важным — Мещерский поддерживал личные отношения с двумя последними русскими императорами, давшими ему право откровенно высказывать все, что лежит на серд¬це относительно внешней и внутренней политики. Истоки такого необычного для журналиста положения восходят к 1863 году, когда Мещерский познакомился с молодыми Великими князьями, сыновьями и племянниками Александра II, и скоро занял в их окружении особое место— как человек, серьезно интересующийся Россией, политикой, литературой и немало знающий в этой области.

Письма Мещерского — взгляд петербуржца, поставившего себе целью изучение России и знакомство с нею наследника русского престола Вел. кн. Александра Александровича (в будущем — Император Александр III), который и является их адресатом.

В своих письмах князь писал о многом, но помещенные ниже отрывки связаны одним — удивлением и преклонением столичного жителя перед огромной жизненной силой России, не замечаемой из Петербурга, но существующей и действующей не только помимо, но часто и вопреки распоряжением различных министерств. На протяжении своей жизни Мещерский не раз будет возвращаться к теме разобщенности Петербурга и России, сетовать по этому поводу, но именно в этой разобщенности, в независимости России от зачастую пустого кипения столичной административной жизни увидит он и залог ее спасения как Государства, как Православной Империи.

Сейчас в издательстве «Прогресс-Плеяда» готовится издание (в 2 томах) хранящихся в фонде Александра III в ГА РФ писем кн. В.П. Мещерского, а также отрывков из его дневников, которые он посылал самодержцу в 1880-е годы.

Житомир, 10-го марта 1864 года

[О Киеве:] <…> С всем этим были и удовольствия в недавнем прошедшем: оперы с всеми претензиями на петербург¬скую обстановку, как-то: красавицы примадонны с способностями фальшивить и кричать, когда нужно и не нужно; ложи с красавицами, наполнявшиеся сменявшею¬ся публикою разнокалиберных обожателей; неистовые хлопанья и шиканья; букеты с живыми камелиями и браслеты не бронзовые, а золотые; раек, наполненный нечесаными и небритыми головами под фирмою студентов; наконец, полицеймейстер на стуле в первом ряду и частный пристав у входа в партер. Так что, стоя в партере, приходилось мгновенно забываться, глядя на лица мимолетно, глядя на освещение, на белую залу, на отделку с золотом и красным бархатом и т.п. и воображать, что находишься там, где, глядь, растворится дверь и войдет с треском какая-то графиня в белом одеянии с дешевыми прелестями бездушной красоты, подальше какая-то княгиня, миниатюра, которой судьба дала в удел таинственную и глубокомысленную красоту ангела, подальше калмыцкая красота, претендующая на всемирную… но посмотришь пристальнее, увидишь, что и эти — люди, но не те, вздохнешь и сядешь себе в кресло беседовать с самим собою. <…>

Д. 894. Л. 32 об.–33.

Тверь, 15 марта 1867

<…> В Твери все пришло в нормальное затишье. Земство оживило его с 7-го по 12-ое и затем торопливо разъехалось по домам, боясь, чтобы не застали их в Твери ужасы весенней распутицы. Собрание этого земства было экстраординарное: оно собралось для утверждения раскладки согласно закону 21 ноября. Но так как подошли и другие вопросы, более или менее важные, то заодно занялись их обсуждением. Признаюсь, я ожидал большего от Тверского земства: его равнодушие к этому великому делу, его поверхностность в обсуждении жизненных вопросов для губернии поразили меня и многих. Губерния, где столько живет помещиков образованных и передовых, отчизна 13 посредников, признавших Положение 19 февр. 1861 слишком стеснительным для крестьян3, могла бы позаботиться посерьезнее о благе ее населения! Самый важный и трудный вопрос — об уравнительности денежных раскладок между всеми сословиями — оставлен был почти без внимания и отложен до следующего собрания. Отчего? Увы! оттого лишь, что надо много над ним поломать себе голову, посидеть дней и ночей, поработать, чтобы разрешить этот вопрос справедливо.

На месте при сближении с теми или другими местными живыми интересами видишь и понимаешь, как много надо предварительной подготовки, чтобы браться за разные посторонние вопросы, как-то, железные дороги, училища, больницы и т. под. Вот почему Петербургское земство, когда посмотришь на него издалека, извнутри России, является так непростительно виноватым перед Россией за то, что оно, не удовлетворив сперва насущным потребностям своей губернии, присвоило себе право нападать на правительство и контролировать его. Когда крестьяне, купцы и помещики сойдутся на собрании земском так, что большинство их скажет: мы платим много, но платим все соразмерно, тогда, только тогда земство будет в состоянии приступить к другим вопросам. Доселе, к сожалению, этого нет. <…>

Говорили все вместе, бранились слегка, председатель, мой двоюр[одный] брат4, звонил не раз, но без пользы, словом, оживление было. Многие говорили дельно, но результатов не было. Грустно то, что вместо 93 членов прибыло только 48, двух уездов совсем не было. Крестьян было челов. 9: двое говорили много и дельно. Даже один из них, когда один из членов управы сказал: «В один месяц не успеть нам это сделать», встал и сказал: «Как не успеть, мы вам за то деньги платим!» За такую неприличность председатель заставил крестьянина извиниться. Купцов человек 8, попов только 1: он предавался, бедняжка, полному молчанию.

Пока земство делало свое дело, Клуб или благородное Собрание делало свое в том же доме: предположив допустить в члены Клуба все сословия, даже крестьян, — решило, что поэтому надо похерить губ[ернских] и уездн[ых] предводителей из списка непременных старшин. Дворяне, узнав это, собрались и просили губ. предводителя выгнать Клуб из дворянского здания, что и было решено, если Клуб не одумается! Вот Вам образчик прогресса в губернском городе. <…>

Д. 894. Л. 160 об.–161 об.,

163–163 об.

Москва, 10 апреля 1867

Ваше Высочество

Прежде чем говорить о Москве, да будет мне дозволено окинуть взглядом 11/2 месяца, проведенные в Тверской губ., для того чтобы подвести главным впечатлениям по возможности сознательный итог! Благодарен Судьбе за эту первую станцию моего пути: она послужила мне преддверием тех наслаждений, которые дает и может дать сближение с Россиею; она ободрила и укрепила силы духа, весьма низко упавшие при постоянном вращении в петербургском водовороте. В нем, несмотря на действительное ничтожество каждой личности в сравнении с величием и значением интересов русских, в нем каждый сознает себя весьма важным рычагом государственного механизма, даже я под влиянием этого болезненного самообожания, несмотря на все свое бездействие и ничтожество, как часто я думал о себе и о своем значении и ставил себя в мыслях в соприкосновение с интересами целого государства, хотя бы, напр., будучи на стуле начальника отделения. Здесь, т.е. в губернии, на почве чисто русской и живой, происходит явление обратное: сознаешь свое ничтожество и величие русского мира, но в то же время это сознание своего ничтожества не есть результат апатии, мрачных воззрений на современное или постыдное самоунижение и самоотречение, нет! Чем сильнее сознаешь себя нолем в сравнении с великими интересами России, тем глубже черпаешь в этом сознании побуждение работать на пользу общую. Каждый атом как бы сознает свое бессилие отдельно, но, стремясь к объ¬единяющему эти атомы центру, польза России, становится могучею частью одного нераздельного целого. На это могучее объединенное тело людей, преданных добросовестно своему делу, не может разрушительно действовать петербургская бессистемная механическая деятельность: напор министерских распоряжений, циркуляров и т. под. разбивается об группу честных деятелей каждого уезда, как об непобедимую фалангу. В этом таинственная сила России, этим объясняются те непостижимые на взгляд явления, которые ежедневно поражают Петербург и Европу: одна хорошая реформа за другою, обычные возгласы каждого из нас в Петербурге: «нет людей, нет людей», а между тем все эти реформы, переворачивающие всякий уголок России вверх дном, применяются мирно, спокойно и на самом деле полагают основания прочному благосостоянию в будущем! И все это потому только, что на каждом месте есть хорошие русские люди и честные деятели, которые, пока министры и Шуваловы5 лихорадочно гонятся за воздушными тенями оппозиции, революции, конституции в Петербурге и изнуряют свои умы на то, как бы придумать похитрее средство против угрожающей революции и преловко пустить его в ход в виде циркуляра, а иногда, что еще хуже, в виде Высоч[айшего] повеления, преспокойно себе работают в своих маленьких кружках и шаг за шагом, день за днем подготовляют прочные основания такому порядку вещей в будущем, который со временем может послужить в свою очередь основанием, залогом и охраною такой конституции, где представителями народных чувств и потребностей будут не господа Крузе, Орловы-Давыдовы и Андре[и] Шуваловы6, не умеющие плуга отличить от сохи, а люди, выработавшие в жизни, на русской почве в одно время со свободою твердое уважение к Закону, к Порядку и к Верховной Власти! Здесь, только здесь, в этих тысячи уголках, разбросанных по одной губернии, встречаешься с верными слугами Царскими, далекими от мысли советовать казни и строгие меры против того или другого изъявления правды. Здесь только встречаешь в этих людях достойных истолкователей и осуществителей великих и благих замыслов Государя для счастья и благоденствия России. Здесь также есть так называемые либералы, нигилисты и т. подобные враги порядка, но знаете ли, какая разница с Петербургом в этом отношении? В Петербурге таких либералов укрощают жандармы, ссылки, угрозы и казни; здесь же Бакунины7 и компания говорят свободно, но жизнь, их окружающая, с одной стороны, заставляет их действовать иначе, чем говорят они, а с другой стороны, изолирует их, делает бессильными одних, а других перерождает и делает со временем людей серьезных и деятелей честных.

Вот одно из тысячей доказательств! Помните ли историю 13 посредников, тому 4 года присужденных к заточению в крепость будто за государственные преступления? Вот как началось это дело, кончившееся так грозно. В зале гостиницы, где я жил, был обед в честь первого года после освобождения крестьян в феврале 1862 года. Пили за здоровье Государя с криками восторга. На обеде этом присутствовали все посредники. Под конец обеда, под влиянием испитого в значительном количестве вина, некоторые из них, разгоряченные разговорами о крестьян¬ском деле, пришли к заключению, что Положением 19 февр. недостаточно обусловливается крестьянская свобода, и вот тотчас же редижируют* заявление о том, что они признают необходимым в дальнейших действиях своих как посредники не стесняться этим Положением 19 февр., а поступать по совести! Нелепость заявления и увлечение им были слишком очевидны в каждом слове этого документа! Люди, не выпившие много вина, поняли эту нелепость и отказались присоединиться к подписавшим заявление Бакуниным и т. под. Осталось всего 13: в числе этих тринадцати 5 умных, а 8 из весьма посредственных и даже глупых людей! Когда Бакунин явился к секретарю губернского присутствия с этим заявлением в тот же вечер, секретарь прочел его и, засмеявшись, сказал Бакунину: «Возьмите назад эту бумагу, она не достойна тверских мировых посредников», а затем вступил с Бакуниным в спор, который кончился тем, что Бакунин согласился с нелепостью этого заявления, но так как из подписавших его большинство уже разъехалось после обеда, то он не считал себя вправе взять заявление назад, а сказал: «будет, что будет, передайте его губернатору». Губернатор посылает заявление к министру в[нутренних] д[ел]. Министр представляет его Государю как факт, требующий строгой казни: посылают Анненкова8 покойного со строгим и неограниченным уполномочием в Тверь, он рассылает жандармов по всей губернии в погоню за 13 посредниками, их арестуют. Губернатор, тихий и добрый Баранов, пытается возвысить голос за этих несчастных, но его не слушают, и вот из Твери они отсылаются в Петербург, а в Петербурге в крепость как государственные преступники. Через 3 месяца они были освобождены и возвращены в Тверь. Знаете ли, что эта мера произвела: 8 посредников, всегда славившиеся своею неспособностью, стали на какой-то пьедестал и прославились как мученики за мнимую (Одно слово в письме пропущено. — Н.Ч.) и с той минуты стали слыть умными людьми! Оставайся этот же кружок 13 посредн[иков] в губернии со своими уродливыми воззрениями, их бы уничтожила и скрутила жизнь: во-первых, сами крестьяне, а во-вторых, большинство, масса дворянства, и все бы кончилось само собою. То же можно с уверенностью сказать относительно всякого проявления общественной жизни губернии! В Петербурге ломают себя головы, чтобы изобретать какие-либо дипломатические стеснения земству, его боятся, а здесь в каждом городе с полным доверием к Царю, даровавшему земству право пещись о своих нуждах, никто не думает о том, чтобы из великого дела приготовлять оружие оппозиции, противодействия Правительству и т.п. Напротив, земство в Тверской губ. идет очень удовлетворительно именно потому, что в каждом уезде есть два, три человека, добросовест¬но преданных этому делу! То же относительно мировых судей, которые, судя по отличному началу своей деятельности, обещают много, много значения в будущем! <…>

Засим пора обратиться и к Москве! В первый раз [в] жизни видел 4 апреля молебен на Кремлевской площади! Боже, что за зрелище, что за картина, что за слияние величия, благоговения религиозного с родными, русскими задушевными чувствами! Не понимаешь, как, видевши это хоть раз в своей жизни, Цари Русские могут променять Кремль и Москву на холодный, бездушный и однообразный Петербург. Только здесь Россия чувствуется в ее могуществе и силе, русская старина получает значение не мертвого преподавания истории, а жизни, здесь с гордостью русский сознает свое отечество и содрогнется, взирая на Кремль, признать себя данником немцев или всякого другого иноземного авторитета! <…>

Д. 894. Л. 196–210, 202.

3-го июля 1867

Волга, пароход «Наяда» между Рыбинском и Тверью

<…> Хлебное дело нынешнего года идет хорошо. Одно ему подгадило: это небывалое разлитие Волги и Шексны, вследствие чего вода стояла месяц так же высоко, как обыкновенно стоит в весенние разливы 3 дня, и по затопленным берегам нельзя было устроить бичевой*: так что первый караван двинулся из Рыбин¬ска в половине июня и не прибудет в Петербург ранее сентября. <…> Но все же нынешняя весна и ее неурядицы, произведшие чрезвычайную дороговизну на провозные цены из Рыбинска до Петербурга, так как приходится торопить караваны и судохозяевам увеличивать значительно количество лошадей и людей рабочих для тяги барок, показала настоятельную необходимость в жел[езной] дороге от Рыбинска до Петербурга. Об ней поговаривают более чем прежде, но затем сказавши, что проект лежит уже четвертый год в Министерстве финансов, они, т.е. купцы, на этом успокаиваются и точно очень рады тому, что могут спустить с плеч обузу об ней хлопотать! Неужели, если бы действительно было ясное сознание и твердое убеждение в этом обществе купцов в необходимости железной дороги, они не нашли бы на столько кредита, чтобы не нуждаться, как прочие железные дороги, в вымаливании у Министерства финансов гарантии, и не могли бы собственными силами приступить к делу. Увы! взглядываясь в наши центры промышленности и торговли, каковы Иваново, Рыбинск и другие, выносишь грустное впечатление: нет в них могучей общественной жизненной силы, способной создавать и хотеть самостоятельно; все разрознено, все пропитано узкими заботами, как бы нажить рубль на рубль, но в то же время к всему другому все безжизненно и с какою-то болезненною апатиею ищет над собою опеки и под ее игом произносит как бы сквозь полусон вечную фразу: «виновато правительство»! Какое правительство в состоянии и управлять, и с тем вместе думать и действовать за каждого из 60 миллионов в государстве и 30 обществам железных дорог обеспечивать гарантией в одно и то же время?

<…> Из Рыбинска поехал сухим путем в Мышкин, где захотел взглянуть на крестьянский мир, так как этот уезд более других промышляет земледелием. Остановился в доме у богатейшего хлебного торговца. <…> Вечером в день приезда бодро сел в телегу и отправился в одно из сел в 40 верстах от Мышкина, где полагал ночевать, несмотря на предостережения моего хозяина, что я не доеду вследствие ужасного состояния дорог! Увы! его пророчество сбылось. Я думал, что нет дорог хуже тех, которые уже испытал в Моск[овской] и Владим[ирской] губ., но здесь нашел их еще ужаснее, ужасными до того, что, проехав с усилиями 30 верст, я заболел судорогами в животе et tout ce qui j’en suis*, и должен был остановиться в одном селе, где ночевал и где среди припадков болезни воображал, что заболел холерою и что придется умирать под сенью такой печальной обстановки. Но, слава Богу, к утру стало легче, и я должен был шагом вернуться в Мышкин! В такие минуты под холодным потом болезни исчезает горячая любовь к родине, которая так безжалостно отплачивает за желание с нею знакомиться. <…>

Д. 894. Л. 259 об.–260 об.,

261 об.–262.

Село Дугино Смоленск. губ. Сычевского уезда, 1867, 19/31 июля

<…> Несколько дней, проведенных в Петербурге, меня вновь окунули во все, что было так далеко от меня в моих странствованиях: мир внутренней нашей политики. В нем я проходил через два рода впечатлений, непосредственно касавшихся меня, и затем те, которые в разговоре с людьми выносил поневоле вместе с глубокими вздохами сожаления и бессилия! <…>

Странное впечатление выносишь из свиданий с министрами, побывши долго вдали от Петербурга. Они люди, даже как Толстой и Урусов9, умные, искренно добро желающие люди, но чего-то людского в них недостает, есть ноты, которые в их умственном мире или молчат вовсе, или звучат фальшиво; эти ноты, увы, самые чувствительные и самые звучные; они выражают тысячи и тысячи разнообразных проявлений жизни действительной: все искусство управления и заключается в гармонизировании этих тысячей правдивых звуков с законами администрации и теми нотами, которые в свою очередь суть выражения разных представлений из области бюрократии. Например: в действительности заслуга моего священника10 выше обыкновенных заслуг и требует не¬обыкновенной награды; об этом засвидетельствует все село Иваново; вот нота из жизни действительной: казалось бы, что проще, внимая ей, справиться и убедиться на месте в достоверности этого факта, потом при первом же докладе просить Государя дозволения наградить его в меру его заслуг; нет! Едва только прозвучала эта нота звуком правдивым, звуком жизни, как сделался диссонанс между ею и общим настроением дел этого рода; ее отбросили и дали ей так согласный с этим общим настроением безжизненный, холодный и бесцветный [ход], в виде дела о письме кн. Мещ[ерского], ходатайствующего и проч. и проч., и навсегда закрыта дверь для впечатления живого!

Другой пример, гораздо более осязательный. В настоящее время сибирская язва подобно прежним годам производит ужасные опустошения на берегу Волги, преимущественно в Тверской и Ярославской губерниях. Лошади гибнут десятками, крестьяне их не зарывают, но оставляют гнить на воздухе и этим увеличивают заразу. Иные, вопреки запрещению, сдирают кожи, продают их и приносят болезнь там, где ее не было, люди начинают заболевать ею, — словом, бедствие для народа разыгрывается во всей ужасной и отвратительной его наготе. Полный впечатлениями об этом предмете и проникнутый убеждением, что необходимы самые настоятельные медицинские и полицейские меры, я говорю об этом с директ[орами] департ[аментов] у нас в министерстве и вечером того дня, что виделся с двумя министрами, третьему, моему министру. И что же отвечают. «Это не в первый раз», — сказал мне один; «надо будет послать ветеринаров, — отвечал другой, т.е. почтенный П.А. [Валуев], — напомните мне об этом». Эти слова были нотою министерского настроения, и когда она прозвучала в ответ на мою ноту с берегов Волги, тогда, чтобы заглушить ужасный диссонанс, я замолчал, ибо что можно сказать в ответ приказанию напомнить о деревнях и семействах, разоряемых самым ужасным бедствием! А между тем и Валуев прекрасный человек: но был ли он сам на месте язвы, видел ли он бедствие в действительности? Нет! а если бы он увидел на месте, что значит сибирская язва, то и диссонансу не было бы между жизнью и министерским распоряжением. Но довольно философии; кончу как Вы, видно все fatum и fatum! <…>

Д. 894. Л. 269 об.–270, 274–276.

Нижний Новгород, 1867, 12/24 августа

Дорогой Александр Александрович!

<…> Итак, вот лозунг печального, даже безвыходного положения дел на ярмарке: безденежье, безденежье и безденежье! Если Рейтерн11 и вообще наши финансисты никогда не заглядывали сюда попристальнее и повнимательнее, то не мешало бы им хоть теперь взглянуть на ярмарку, чтобы постичь всю глубину нашего отчаянного экономического положения и полюбоваться плодами их гениального управления нашими финансами.

В этом отношении, чтобы понять и оценить весь систематический вред, наносимый Министерством финансов нашей промышленности и торговле, здешняя ярмарка самая лучшая школа, ибо здесь можно познакомиться со всеми главнейшими нашими фабрикантами и самыми образованными купцами. Оттого нигде мне не приходилось слышать отзывов об этом управлении столь красноречивых негодованием, как между купцами, с которыми сходишься в разговорах. Теперь более, чем прежде, ибо, как Вам, вероятно, известно, Министерство финансов приступает к тому, чего так боялись наши фабриканты и купцы, — к пересмотру тарифа с целью понизить пошлины на разные иностранные товары. Чтобы судить о том, как мало это министерство входит в каждом вопросе в положение страны, достаточно привести следующую особенность в пример: под предлогом призвания купечества и фабрикантов к представлению своих мнений по вопросу о тарифе министерство разослало по несколько экземпляров материалов к пересмотру тарифа, составленных вице-директ[ором] департам[ента] Колесовым (чиновником в полном значении слова, о России знающим по бумагам), с тем, чтобы купцы и фабриканты прислали бы на эти 3 тома материалов свои отзывы. Но все дело в том: когда оно разослало и к какому времени оно потребовало этих отзывов от купечества? Оказывается, что материалы Колесова в числе 150 или 200 экземпляров только на днях получены А.П. Шиповым12 для раздачи купцам на ярмарке, а срок, назначенный к представлению заключений по 3 книгам, 15 сентября! Спрашивается, не гнусная ли это насмешка над нашим купечеством и над нашими разнообразными представителями промышленности: ярмарка только 5 сентября ликвидируется; неужели в 10 дней возможно прочесть 3 большие [на]печатанные книги, и прочесть так, чтобы на них можно было отвечать с толком. Ввиду столь наглой насмешки министерства образованные из купцов в негодовании более чем когда-либо. Одни не хотят вовсе даже заниматься этим делом: «пусть разоряют они нас», говорят они, другие в первом же заседании по этому вопросу сделали постановление просить министра финансов отсрочить доставление отзывов до ноября месяца. Если министерство откажет, то никаких отзывов не поступит, и новый тариф по-прежнему будет произведением фантазии министра финансов или, вернее, блистательным торжеством наших господ фритредеров в разорение русским промышленникам, но зато в облегчение и выгоду иностранным, а в особенности английской коммерции и мануфактуре. Что есть у нас фритредеры, что тут удивительного? У нас все есть, чего только спросишь на рынке нашей общественной жизни. Как есть люди, даже государственные, готовые из угождения в «Opinion nationale» и «Journal des Dйbats»13 отдать половину России Польше, чтобы прослыть образованными, так есть и господа Безобразовы, Ламанские, Тернеры14, готовые, чтобы стать в уровень с английскими политико-экономистами, разорить все наши фабрики, лишь бы только вся Англия знала, что, дескать, они люди времени, проповедники свободной торговли. Но что удивительно, это то, что ни один русский купец из образованных и дельных, ни один фабрикант не относится к этим фритредерам иначе, как с величайшим презрением и насмешкою. Неужели же все без изъятия купцы — грубые и глупые невежи, потому отстаивающие высокий тариф, что он обеспечивает их монополию и личные выгоды, а нет другого, более государственного, более общего повода противодействовать понижению тарифа? <…>

Вторая мысль, слышанная мною от одного купца, серьезнее и замечательнее. Главная причина наших финансовых неурядиц, говорил он, заключается в том, что правительство не понимает купцов и фабрикантов, а купечество не понимает правительства. Когда наши чиновники правительства будут более знакомиться с Россиею, т.е. с нами, с нашими потребностями, а поменьше с английскими и немецкими сочинениями, тогда и мы по необходимости будем в свою очередь все предпринимать для самообразования. Они, т.е. правительство, будет учиться узнавать Россию из постоянных сношений с купеческим и фабричным бытом, а мы будем учиться науке в школах и из книг. Тогда мы станем понимать друг друга и дело пойдет стройно: купечество образует себя наукою, а правительство — знанием потребностей страны. Вот почему мысль о необходимости прежде всего озаботиться об образовании купечества, а потом уже разрешать вопросы о тарифах и свободной торговле, — мысль весьма основательная, разумная и замечательная. Но, разумеется, такая мысль принадлежит меньшинству из купечества, людям, каковы Боткины, Каретниковы, Крестовниковы и т. под. Большинство — огромное стадо самых грубых невеж и эгоистов; но, к счастью, большинство не влиятельное: сила нравственная и вся будущность торговли в руках людей образованных! <…>

Д. 894. Л. 283 об.–285 об.,

286 об.–287.

Нижний Новгород, 18/30 августа 1867

<…> 17 августа начался 7-ой месяц моего скитанья. Хотя, признаться должен, много пропало времени совершенно даром, много претерпел я неудач, от многих предметов изучения должен был отказаться, хотя недостатки моей натуры много мне помешали в сношениях с людьми, несмотря на все это, повторяю еще раз, от всего сердца благодарен Богу за то, что удалось мне хотя на год или более вырвать себя из неги вредной и опасной моей петербургской жизни и попасть на дорогу, правда, подчас тернистую и всегда не гладкую, но все же полезную. Поверите ли, что за два, три слова вроде следующих: «Как русские мы должны быть вам благодарны, что вы интересуетесь Россиею», слышанных мною от одного или двух лиц во время странствования, я бы не променял тысячей министерских улыбок, и зная слишком хорошо, как в Петербурге смеются над моими посильными попытками знакомиться с жизнью великие люди моего министерства, я тем более радуюсь, когда какой-нибудь Петр Петрович Боткин примет меня с доверием и все свое знание предложит мне в услугу. Но весьма вероятно, в знании России в ее подробностях я вернусь тем же невеждою, каким уехал, ибо решительно не успеваю вникать в мелочи жизни, которые имеют огромное значение; к тому же оно не было и в моих намерениях. Цель, которую я себе поставил в эти 2года (не смейтесь, но надеюсь вернуться и ранее), заключается лишь в том, чтобы, с одной стороны, составить себе общее понятие о нынешнем политическом состоянии России, а с другой — составить себе по возможности правильную программу для изучения разных сторон государственной жизни в России, и в-третьих, наконец, уяснить себе, насколько Бог даст разумения, различие во взглядах Петербурга на Россию и обратно — России на Россию и на Петербург.

К сожалению, должен сознаться, что всего менее удалось мне сблизиться с земством: по званию чиновника, и чиновника Мин[истерства] вн[утренних] дел, я должен был подходить к нему очень осторожно, на эту осторожность требовалось много времени, а времени, к сожалению, слишком было мало в распоряжении. <..>

Мои изучения ярмарки иногда удаются, но иногда меня почти выпроваживает из лавки печальная необходимость в лице какого-нибудь купчика, который принимает меня за шпиона и учтиво дает мне понимать, что я своими вопросами отбиваю у него покупателей.

Более чем где-либо здесь самым наглядным образом высказывается потребность образования нашего купечества; с этого надо начать, ибо купцы, разбросанные по всем углам России, в постоянных сношениях с народом — суть главные проводники и двигатели мысли в народе. Но как повести это дело на разумных основаниях — вот в чем вопрос жизни или смерти; если станут купцу ставить в укор, что он постится, живет скупо, одевается не по-щегол[ьс]ки и с этого начнут, то лучше не начинать, ибо тотчас купец отвернется от своего учителя. <…>

Д. 894. Л. 289–289 об., 291 об.

Нижний Новгород, 1867, 28 августа/9 сентября

<…> Как я уже писал Вам, ярмарка была плоха. Теперь что флаг спущен и что de jure* ярмарка кончилась, можно прибавить, что ярмарка была очень плоха и что давно не помнят такой печальной развязки торговых дел. Я старался уяснить себе как можно отчетливее, в чем именно заключались эти невзгоды ярмарочные, и наткнулся на явления весьма интересные и в то же время не лишенные оригинальности. Разумеется, главная причина неудачи всего ярмарочного торга была безденежье, а безденежье ярмарки есть не что иное, как отголосок безденежья казны и безденежья народа. Это ярмарочное безденежье не значит, что денег не было, но что они не являлись на рынке, и купцы, их имеющие, предпочли держать их в кармане или в банке, чем пускать их в обороты на покупку товаров. <…> Как Вам известно, на ярмарке учреждается ежегодно отделение Государственного Банка для облегчения купцам денежных операций, т.е. для выдачи в заем денег под векселя. Несмотря на то, что на ярмарке общее число оборотов простирается до 150 млн рублей, отделение Банка руководится неизвестно какими стеснительными для купечества инструкциями и выдает денег как можно менее, нисколько не сообразуясь с нуждами купечества, для которого достать вовремя деньги есть вопрос жизни и вопрос чести. Вследствие таких соображений Банк ни в нынешнем году, ни в прошлом не выдавал более 4–5 млн рублей, что для здешних оборотов капля в море. Во всяком другом государстве ввиду затруднительного положения купечества половины страны Банк бы неизбежно способствовал к оживлению торга и кредита расширением ссуд и этим бы помог столько же купечеству, сколько бы самому себе, ибо он берет 8% за дисконт; но у нас Государственный банк является каким-то чиновническим учреждением, мало и весьма мало озабоченным нуждами главнейших двигателей богатства в государстве — купечества.

О значении и влиянии известия о пересмотре тарифа я уже отчасти писал Вам: здесь также натыкаешься на весьма странные отношения правительства к нуждам промышленности. Прежде всего бросилось в глаза то, что материалы и соображения к пересмотру тарифа 1857 года составлены были в Минист[ерстве] финансов вице-директором без принятия в советники кого бы то ни было из русских фабрикантов и купцов. Потом то же невнимание к тем и другим еще разительнее высказалось в том, что материалы и соображения, уже отпечатанные, посланы были в июле месяце на заключение купечества с тем, чтобы ответы были доставлены к 15 сентябрю; а между тем кто в России не знает, что Нижегор[одская] ярмарка начинается 15 июля и кончается не ранее 1 сентября и что именно в это время нет ни одной свободной минуты для какого бы то ни было купца, а подавно для занятия столь важным государственным вопросом, как пересмотр тарифа. Такое распоряжение, весьма понятно, раздражило купечество еще более, ибо было признаком крупного небрежества агентов правительства к их интересам. Вообще, в этом деле замечательно и грустно то, что главные основания столь радикальной реформы были положены без совещания с кем бы то ни было на Руси. Подробности, пожалуй, и изменятся, когда купцы и фабриканты дадут свои отзывы, но основание не будет подлежать ни пересмотру, ни переделке, а в таком деле вся важность в основаниях, тем более что в указе министра финансов, известившем о пересмотре тарифа, сказано, что главная забота его будет охранение нужд народной промышленности и внутренней торговли, а между тем в соображениях и материалах к пересмотру тарифа, изданных после указа, многие главные начала прямо идут вразрез с интересами нашей промышленности. В них видно стремление во что бы то ни стало противоречить и противодействовать знаменитому мнению московской депутации купечества, состоявшемуся несколько лет назад, когда возбуждена была безобразная мысль ввести Россию в общегерман¬ский таможенный союз на правах свободной торговли15. <…>

Недавно был на ярмарке управляющий Государственным банком Ламанский, умный человек, но проповедник свободной торговли или, другими словами, представитель теории в деле финансов. Тем не менее уже одно то, что он приехал на ярмарку простым наблюдателем и без всякой официальной обстановки, делает ему честь. Купечество в лице самых образованных людей предложило ему обед, но не официальный, а запросто у Никиты Егорова в трактире, где все были в пиджаках и длиннополых сюртуках. На этом обеде много было высказано правды самой животрепещущей некоторыми из купцов, среди которых Александр Павлов [ич] Шипов пытался возвышать свой маленький голосок иногда очень удачно, и результатом обеда было то, что г. Ламанский, как ни защищался и ни отбивался от нападений, должен был сознаться во всеуслышание, что правительство должно для некоторых отраслей нашей промышленности удерживать протекционные пошлины на иностранные товары, т.е. налагать на них такие пошлины при провозе в Россию, чтобы они обходились слишком дорого в сравнении с русскими. Подчеркиваю это слово протекционные, ибо в нем вся суть дела, разделяющая наших промышленников и купцов от агентов правительства и правительственных фритредеров. Первые требуют протекционизма для наших фабрик, без которого они должны постепенно упадать, вторые, т.е. Министерство финансов, говорят, что протекционизм не согласуется с началами прогресса и требованиями времени и под предлогом, что в Англии введена свобода торговли, хотят стремиться к ней и у нас, хотя бы от такого стремления закрывались фабрики и разорялись фабриканты. Вот почему слово Ламанского, заключившее обед, было победою купечества над представителем правительства. Но я, признаюсь, не верю в искренность этого слова и этого обращения, хотя уважаю Ламанского за то, что он побеспокоился приехать сюда и взглянуть на дела поближе! <…>

Д. 894. Л. 298 об.–301.

Москва, 10 сентября 1867 года

<…> Увы, скажу откровенно, приподымая завесу нашего торгового и промышленного мира, не находишь ни одного факта, который бы доказывал, что правительство, т.е. Министерство финансов, хочет для России блага, то Вы легко поймете, как глубоко сердцем я жил все эти дни в мире людей недовольных, где каждый шаг есть ужасный диссонанс между предвзятыми теориями Рейтерна и Ко и потребностями страны! Мог ли я, так обставленный, писать что-либо иное, посудите сами; могу ли я, проникнутый всем, что у нас делается грустного наряду с радостным, мрачного наряду со светлым, бесчестного наряду с честным, проникнутый столько же светлыми надеждами на Бога, видящего, как мы, как беспредельно чисто и свято сердце нашего возлюбленного Государя, сколько тяжелыми опасениями ввиду тайного всемогущества наших внутренних врагов, могу ли я, признавая себя Вашим честным другом, не сказать Вам, т.е. Вам обоим, что вне самой твердой решимости близко знакомиться с Россиею на деле нет другого пути к достижению блага России! <…>

Дорогой Александр Александрович! Вы однажды требовали от меня сведений о земстве. Ныне в Москве собрано губерн¬ское земское собрание. Должно быть налицо 90 с чем-то членов. Знаете ли, сколько явилось? Два раза явилось столько, что Гагарин16 должен быть закрыть собрание, т.е. менее 33 членов!!! Из остальных 60 более 10 даже не прислали сказать: «имей мя отречена» (как в притче Евангелия о приглашенных на брачный пир17), а просто не явились! Вот крупная, грустная черта из жизни русского земства. Если в столице России, два года после дарованных ему прав, 2/3 лиц отрекаются добровольно от своих прав, одни под влиянием равнодушия, другие потому, что приехать на земское собрание в Москву из какого-нибудь захолустья в 100 и более верст расстояния от Москвы слишком дорого стоит, то по этому можно судить о том, как прививается эта реформа в жизни и вовремя ли она применена к России. Впрочем, воздерживаюсь судить вообще, тем более, что Московское земство, между нами будь сказано, хоть богаче всех блестящими и не блестящими ораторами, но беднее всех деловыми практическими людьми! Тем не менее я готов после всего, что видел и слышал, или, по крайней мере, почти готов проникнуться одним убеждением: земство как собрание— учреждение несостоятельное, но как способ, развязывающий руки одному или двум деятелям в разных уездах, —благодетельное учреждение. Пока земство в своих собраниях шумит и целые часы посвящает пустым прениям, в уездных управах, прикрытые уединением и скромною безызвестностью, одно лицо дельное и добросовестно работает практически и в пределах возможного трудится для благосостояния народного. Так, например, работает в Ржеве один член управы, купец, в Торжке один председатель управы [П.А.] Бакунин, в Твери председатель губернской управы мой двоюродный брат предводитель [Б.В. Мещерский], в Подольске Моск[овской] губ. и в губерн¬ской управе Московской предводитель Подольск[ого] уезда Мусин-Пушкин, в Богородске Моск[овской] губ. предводитель Полеванов, в Нижнем председатель губерн¬ской управы Ермолов, в Новгороде знаменитый председатель губернской управы Качалов и проч. и проч. Отвергать этого невозможно, и вот почему: так как этим честным труженикам не мешают нисколько ни Валуев, ни губернаторы, то надо дорожить земским учреждением и желать ему многая лета. <…>

Д. 894. Л. 306 об.–307,

308 об.–309 об.

Ницца, 1868, 24 марта

<…> Речь Тимашева18 меня смутила, а на Вас какое произвела впечатление? Не думаю, что Вы одобрили ее: не бросилась ли Вам в глаза самоуверенность человека, 3 года жившего за границей, ничего не знающего еще о нынешней России и уже возвещающего о том, что в достижении своих целей он не отступится ни пред какими мерами и т. под., и уже видишь где-то подпольное противодействие. Никогда так человек не кажется мал, когда он самоуверен! К тому же, какие цели Тимашева? Вот вопрос, над которым следует задуматься! Неужели в эти 10 дней, с тех пор, что его назначили, до дня вступления в министерство, он успел создать целую систему действия и окинуть взглядом всю Россию! Если принять в соображение, при каких обстоятельствах он берется за самое трудное министерство в России, когда к нему присоединяется целое новое министерство, когда все важное управление Царства Польского входит в подведомственность того же министерства, то невольно удивляешься тому, как легко люди справляются с своею совестью и кладут ее в карман тогда, когда она всего более нужна, всего громче должна говорить, будучи поставлена отвечать перед Богом и Царем за судьбы целого государства. Согласитесь, что если бы Тимашев сказал: «В[аше] В[еличество], я слишком не подготовлен к такому трудному месту; дозвольте мне прежде познакомиться и с делами и с Россиею, и затем уже принять эту должность», он бы поступил лучше; а до этого текущее делопроизводство могло бы идти по министерству под начальством Лобанова19, с тем, чтобы он ничего нового не возбуждал. Физиология нравственного мира государственных людей у нас — решительно непостижимая для меня тайна. Куда деваются честь, совесть, правда и любовь к отечеству — не понимаю; взамен всего этого является какое-то исповедование преданности Государю, до того искаженное и до того сливающееся со своими личными интересами, что теряешь сознание, кому служишь, себе ли или Государю? В деле государства эти люди те же фарисеи в деле веры: «они накладывают на себя бремена неудобоносимии, сами не дотрогиваются до них, а людей к ним не подпускают; они исповедывают Государя перед человеками, а сердце их далече отстоит от Него!»20

Вот размышления, которые невольно приходят в голову при взгляде на события, у нас совершающиеся. Желал бы знать Ваше о них мнение. Впрочем, не этот вопрос меня интересует, а вот какой: начинает ли в Вас являться сознание, что есть люди вне этой сферы, на которых можно положиться вернее, чем на петербургских на все готовых деятелей? Не знаю, понимаете ли Вы мой вопрос; он исходит из чувства, которое я постепенно усваиваю себе при сближении с жизнью в России: чувство спокойной и твердой уверенности, что есть люди, и много людей на Руси, стоит только их отыскивать. Если в Вас закрепится это чувство, то можно Вам безбоязненно глядеть на будущее! <…>

Д. 894. Л. 358 об.–359 об.

Ницца, 12/24 апреля [18]68 года

<…> трудности для Вашего усовершенствования и приготовления к Престолу лежат в Петербурге самом! Увы! это истина, признанная веками и всеми в России! Петербург, когда в нем жизнь человека пустила глубокие корни, мешает любить и понимать Россию. Он искусственный, а не природный центр государства; оттого все проявления его так часто ложны и так часто вредны для России. Обольщение Петербурга заключается в той легкости, с которою каждый русский жизненный вопрос может, по-видимому, быть разрешен. Качалова многие у нас в министерстве и в Мин[истерстве] фи¬н[ансов] серьезно считают полусумасшедшим; не удивляйтесь этому: в этом факте выражается все гибельное различие между Петербургом и Россиею и весь смысл тех затруднений, о которых я говорю. Качалов, один из многих непетербург¬ских русских! Его процесс мыслей совершенно иначе образуется, чем логика Шумахера21, Рейтерна, Шувал[ова] и т. под. государственных людей. Логика относительно русского какого-либо вопроса у Качалова сложилась в течение десяти и более лет добросовестного труда ознакомления с народными нуждами, логика же Шувалова, Рейтерна, Тимашева и Ко созидает готовые представления о России не десятки лет, а в 10 минут, в ту минуту, когда им предлагают место и они отвечают «Да». Переход от «No»* к управлению Россиею кажется безделицей. При таких условиях разве какой-нибудь Качалов не должен ли казаться сумасшедшим! Очевидно, да! Его ласкают и хвалят в утешение, но ему смеются в глаза, когда он является с проектами!

Теперь обратимся к Вам: где опасность Вам от Петербурга? Она может явиться завтра же! Обстоятельства, так удачно сложившие Вам великолепное начало Вашего служения государству22 — даст Бог, минут: воспоминание об этом начале должно быть и для Вас и для нас всех сладким. Но эту-то сладость будут неизбежно эксплуатировать петербургские невидимые злые духи. Они скажут: «Видите, как легко творить добро для России изаставлять себя благословлять; не нужно для этого далеко ездить и беспокоить себя поездками; всегда можно что-либо сделать для России, не выходя из Петербурга»; скажут также: «Ваше дело сделано, Ваше имя популярно, c’est tout ce qu’il faut»*; скажут также: «Всей России не объехать Вам, а частички ее увидеть — все равно, что ничего»; скажут, наконец: «Качалов и Ко все преувеличивают, все видят в мрачном цвете, вооружают Вас против правительства и т. под.». И как капля воды постоянным падением пробивает камень, так эти постоянные звуки и отголоски петербургского духовного мира незаметно и неизбежно заставят Вас свыкнуться с мыслью, что можно отлично приготовляться к престолу, не выезжая из Петербурга. Это тем будет легче, что увы!— у Вас есть врожденная струна для эксплуатирования — это любовь к Петербургу, любовь к сидячей, спокойной жизни, к тихим наслаждениям частного человека. <…>

Не поражает ли Вас, не оскорбляет ли Ваше русское чувство — то, что Вы так часто слышите в Петербурге: «Нет хорошего министра финансов, ибо его негде найти?» Не безобразно ли это слово? Как среди 60 млн русских нет ни одного способного человека? А между тем до того Петербург свыкает нас со своим безобразием, что мы повторяем это слово, как истину. А искал ли кто-нибудь в России, вне сферы, где создаются у нас министры,— умного человека? Присутствие Рейтерна и его Александровская лента тому служат ответом! <…>

Д. 894. Л. 366–368 об.

Ницца, 2-го мая/20 апреля 1868

<…> Здесь в своем уединении и на досуге наблюдаешь и следишь за тем, что у нас делается, внимательнее: оттого общие картины администрации и вопросов, животрепещущих для России, в их цельности рисуются как бы рельефнее. С тех пор, что я многое видел вблизи в моих путешествиях, я перестал быть пессимистом в своих воззрениях на настоящее и будущее России; но поверите ли, я сделался ревностнее, чем прежде, ревнителем интересов правительства, и сделался потому, что увидел ясно, как сильна Россия своими общественными силами и как слабы, напротив, правительственные силы в государстве. Здесь, издали, я вижу это яснее: вожжи вырываются из рук не только земством, которое неизбежно должно взять верх в своей борьбе с администрациею и, есть надежда, ко благу России, но всяким журналистом. Все колеблется в сфере администрации, все шатается между разными путями, и никто не знает, какой из этих путей избрать: то пугаются общественного мнения, то топчут его с детскою смелостью в грязь, то ухаживают за ним. <…>

Д. 894. Л. 379 об.–380.

Ивня Курской губернии, имение Карамзина, 20 августа 1868 г.

<…> Судьба или, вернее, фортуна моих странствований в день отъезда моего из Москвы свела меня с помещиком Полтавской губ. у Шевалье23 за обедом; j’ai en touts chauds et le diner et les premicres impressions* той местности, куда стремлюсь. Увы! они донельзя грустны и как всегда представляют две группы: одни впечатления имеют источником правительство, другие природу. Сказал бы «удивительная», если бы не чувствовал, что следует сказать «печальная вещь»: куда ни заглянешь, где ни столкнешься с людьми, везде первая мысль, высказываемая этими людьми, есть слова этого украйнского помещика: «Нами управляют министры, не знающие ни единой йоты о России». Должно быть, что-либо глубокое кроется на дне этого разлада управляющих с управляемыми, если так и рвется на волю эта исповедь нынешних бед России! Знаете, почему я говорю Вам об этом, извините за повторение и откровенность в этом повторении: я часто и от Вас слышал обвинение наших министров в незнании России, но знаете, чего я боюсь: чтобы Вы с этою мыслью, живя в Петербурге, не свыклись, a force de l’entendre dire et la dire soi-meme*. Надо, чтобы эта мысль выступала во всей своей правдивости здесь, на почве этого разлада, ибо тогда Вам будет ясно, в чем помочь горю, что сделать, чтобы разлад этот уничтожить и постичь потребности России правдивые, а не мнимые. Скажу, например, вещь, которая, может быть, Вам покажется дикою, а она — правда. Потребность, вы¬звавшая отмену телесного наказания в России, была ложная: обойдите всю Русь, и все в единый голос скажут: рано было отменить это наказание, и последствия этой ошибки громадны; а между тем спросите у одного из писак по части этой отмены, у кн. Орлова24, сознает ли он [в] своем Брюсселе, что его записка об отмене телесн[ых] нак[азаний] была в практическом отношении вздором, да еще вредным.

А между тем, хотя Вы и будете, живя в Петербурге, сознавать, что незнание России нас губит, но Вы никогда не узнаете, что значит знание ее и как к нему прийти иначе, как увидев это все вне Петербурга собственными глазами. Только тогда Вы поймете, верьте мне, глубину смысла изречения полтавского или другого помещика; иначе же будет всегда основание опасаться, чтобы мало-помалу горечь осуждения всего того, что Ваше благородное сердце теперь осуждает, не затуманило Ваш образ мыслей мрачным колоритом и не вселяло на дно души Вашей незаметно ужасные семена уныния, недоверия и подчас даже равнодушия. Но возвращаюсь к помещику. Сущность его обвинений правительства относилась к той ужасающей распущенности, которая у них в губернии и в каждом уезде характеризует всякую власть; какая-то инерция и какое-то равнодушие к интересам всех сословий. Это явление новое; теперь оно меня пугает, ибо с тех пор, что я слышал о нем от этого помещика, представьте себе, что повторяли мне это обвинение раз двадцать люди разных положений; все как будто замирает в механизме администрации, и приходит в голову: «Да в самом деле не осуществляется ли мысль Обухова25, советовавшего в своей записке довести равнодушием Россию до революции и тогда уже приняться вновь за железную опеку». <…>

Д. 894. Л. 404 об.–406 об.

Харьков, 28-го августа 1868

<…> Вчера вечером прибыл в Харьков. Из последнего письма моего Вы могли усмотреть сущность впечатлений курских, весьма нерозового цвета. Жаль, что, производя столь много уродов нравственных, она не произвела в то же время какого-либо Гоголя, чтобы художественною кистью весь этот люд описать.

Я грущу над этими впечатлениями главным образом потому, что вижу, как для такой среды непригодны новые учреждения, а напротив, годны откинутая палка и муравьевский тип губернатора. Сегодняшние впечатления в Харькове примирили меня со временем и людьми. Харьков — прекрасное изображение благосостояния жителей и богатства нашего торгового и промышленного мира; он естественный, а не искусственный центр всех южных капиталов и промышленных сил. С 1863 года, что я здесь был, я с удовольствием заметил в нем значительные успехи в наружном благоустройстве и верю вполне тем, которые этот успех приписывают Дурнову26. Не знаю, будет ли то время на Руси, когда общество будет представлять собою действующую единодушно единицу; но пока всякое явление хорошее следует приписывать инициативе и уменью одного лица; везде en petit et en grand* все Петр I, созидающий из народной грубой силы что-то стройное — но увы! — созидающий на время, пока он жив, а за ним — или, вернее, после него— одно лишь воспоминание о былом в связи с тем, что не могло истребить время. <…>

Д. 894. Л. 413 об.–414.

Село Низы Сумского уезда Харьковск. губ., 19 сент. 1868 г.

<…> Вообще, всего более хромают в земском деле народное образование и народное здравие. Оба лишены всякого сочувствия и содействия в народе, упорно еще уклоняющегося от всякого необязательного расхода; докторов найти трудно, фельдшеров еще труднее, аптеки заводить невозможно без содействия крестьян, еще труднее устраивать больницы: у земства нет на то денег, а крестьяне отвечают на этот вопрос полнейшим равнодушием. А между тем в этих двух вопросах — главные орудия подвинуть народное благосостояние.<…>

Вообще, приходишь к грустному, но тем не менее правдивому убеждению, что опека над крестьянами безусловно необходима. Я убеждение это усвоил себе еще после первой моей поездки, ибо положение госуд. крестьян благодаря этой опеке слишком красноречиво повсеместно указывало на благодетельные ее результаты. В Петербурге мое убеждение встретило почти единодушное негодование и противоречие; такая мысль, дескать, не сообразна с условиями времени, свободы, крестьянину нужна самостоятельность для развития и т. под. В теории все это верно; но каково мое удивление, когда третьего дня на этом вечере27 в один голос, даже люди более передовые, признали это мое убеждение единственно верным. Они пошли даже далее: не только нужна опека для блага крестьян, но, по их мнению, необходимо безусловно всех крестьян поставить в такие отношения к мировым посредникам, в каких были государственные крестьяне к своим окружным начальникам, а мировых посредников следует обратить в окружных начальников с всеми атрибутами их полновластия. Странно это мнение, оно покажется односторонним или просто выражением мнения самих мировых посредников, желающих, чтобы их не упразднили. Но еще более странным покажется то, что в Изюмском уезде я это же мнение слышал от весьма умного, но передового товарища прокурора, а здесь и в многих местах от беспристрастных мировых судей. Этот отчасти красный товарищ прокурора говорил, что по его добросовестному, хотя и грустному убеждению, мировой посредник должен быть преобразован в чиновника от правительства, с прямым подчинением губернатору; странно, что почти то же говорил Дурново в нашей беседе о крестьянах. <…>

Д. 894. Л. 439 об.– 440 об.

Полтава, 26/27 сентября 1868

<…> К сожалению, и здесь я с грустью увидел всю несостоятельность выборов в волостные старшины и — увы! — не могу не приписывать этот жалкий состав крестьянского управления умыслу крестьян не иметь хороших старшин. Доказательством тому служит тот факт, что даже в Сумском уезде, где посредники остались хорошие, из старшин, избранных в первый раз в 1861 году, остался только один во всем уезде: в остальных волостях каждые 3 года поизбирали все хуже и хуже. Что же касается сельских старост, подчиненных волостному старшине и избираемых [для] управления сельского общества, то эти должностные лица, неся ответственность за исправный внос платежей по своему селу, в то же время представляют из себя самый жалкий класс париев, бедных, глупых, безнравственных— словом, никуда не годных, которых по тому самому крестьяне и избирают в эти должности. Почти везде они жалованья не получают, а идут в эту должность или по принуждению, или взамен того, чтобы не идти в Сибирь на поселение по приговору общества за порочное поведение, или потому, что общество, их избирающее, принимает на себя платить за этого старосту все подати. Оттого, когда мировой посредник сменяет старосту в виде наказания, последний бросается ему в ноги и благодарит за такую милость, а когда, напротив, посредник назначает кого-либо в старосты, этот опять же бросается в ноги и умоляет пощадить его и уволить от этой ужасной казни.

Составители крестьянских учреждений, созидая эти новые должности и весь этот мир self-governments*, имели, вероятно, перед глазами не грубые массы народа, требующие над собою и опеки и строгого присмотра, но каких-то идиллических граждан-пастушков с всеми добродетелями жителей Аркадии и с всеми совершенствами цивилизации гражданина Америки или Англии; в этом существенный недостаток их работ, в принципе весьма хороших. Волостной старшина необходим, сельский староста тоже; и тот и другой могут быть хороши на деле, но для этого не следует забывать, что errare humanum est**, и что выборы в эти должности должны быть подчинены строгим условиям и надзору и контролю посредника. Справедливость этого доказал ряд выборов в головы и старосты в течение тридцати лет у государственных крестьян, где всегда избирались лучшие люди, потому что выборы эти строго контролировались окружными начальниками; теперь контроля уже нет у тех же государствен. крестьян, и они тотчас же сменили старых и поизбрали новых из самых посредственных. Теперь, например, давать или не давать жалованье старшине зависит совершенно от крестьян. Что же выходит? Дурному старшине они платят много, 150 и 200 р. в год, а хорошему, если попадется невзначай, вдвое менее, чтобы тот за невозможностью на этом жалованье оставаться уходил бы добровольно. Напротив, дурной старшина, зная, что чем более он будет крестьянам потворствовать, тем более будет получать от них, мало заботится об исполнении своих законных обязанностей. Помочь этому злу очень легко; стоит только по каждой волости назначить известное жалованье старшине и старостам, соразмерно числу душ, с тем, чтобы это постоянно одинаковое жалованье платили старшине или старосте не крестьяне сами, а земская управа, и тогда, обеспеченный хорошим и независимым жалованиьем, всякий старшина будет служить охотно. <…>

Д. 894. Л. 447–448 об.

Харьков, 10/11 октября 1868 года

<…> Но возвращаюсь к характеристике лиц харьковского бюрократического созвездия. Перехожу к ведомству, о котором не позволял бы себе говорить, если не встретил двух полковых командиров, весьма дельных, судя по разговорам, от которых слышал суждения о Бреверне28. <…> У Бреверна было и есть много врагов; это история старая, ибо человек этот всегда держал себя неуклонно самостоятельно, был всегда неумолимо строг, не искал, а презирал популярность, но зато не отступал ни на йоту от самого строго добросовестного исполнения своих обязанностей. Увы! наш век не богат людьми замечательными, людьми самостоятельными в особенности, и чем более живешь, тем более приходишь к убеждению, что если у человека много врагов, над ним следует остановиться, ибо, верно, недаром он их нажил, а потому лишь, что идет в разлад с общим весьма шатким — увы!— уровнем чести, долга и нравственности.

Вот почему, слышав о Бреверне много резких отзывов, пронизанных неприязнью, в Петербурге, где (между нами буде сказано) ухаживание за танцовщицею дает уже право рассчитывать на карьеру, я не доверял им и боялся, чтобы и Вы не были под влиянием таких суждений о человеке, может быть достойном всякого уважения; но не решался Вам говорить что-либо определительно, ибо Вы вправе были мне сказать, что я сужу о предметах, в которых не знаю толка. Теперь радуюсь случаю, дозволяющему мне обратить Ваше внимание на этого человека, именно Ваше и именно потому, что этого человека недолюбливают в Петербурге вообще, а его участь в этом отношении сродняется со всеми теми, о которых мы так часто говорили! Бреверн дотягивает пятый год и весною оставляет это место, не встретив ни малейшей благодарности за дело, которому отдался всею душою, не имея особенной в том нужды, ибо он порядочно богат. <...>

В письме трудно все пересказывать и выражать все оттенки мыслей; оттого так часто, верьте, от глубины души жалеешь, что не с Вами, что не Вы слушаете все эти живые речи, что не Вас, так сказать, подводят честные и преданные внутри России люди к пропасти событий, готовящих много мрачного для будущего, чтобы дать Вам измерить ее глубину и потом, отведя от нее, указывать на все светлое, все великое, все хорошее в России, которое есть на каждом шагу, но должно быть узнано и прозрено в своей правдивой обстановке на месте.

Без самохвальства скажу Вам как другу: мне кажется, что я развиваюсь от каждой поездки, от каждого сближения с людьми, но почему меня эти скромные признаки развития радуют? Потому что ожидаю для них и из-за них права на большое доверие от Вас, не для себя, но во имя тех авторитетов, которым не могу не подчиняться и не верить, ибо слишком ясна говорящая в них правда. <…>

Вы себе представить не можете, как живо интересуются Вами в провинции, как много говорят о Вас и как пытливо гадают о Вашей личности и в связи с нею о будущности России: «ищет ли он людей, слушает ли он правду, знает ли он Россию, хочет ли он с нею знакомиться, намерен ли он ездить по России» — вот вопросы, которые мне, как петербуржцу, пришлось слышать десятки раз в разных уголках и сферах. <…>

Д. 894. Л. 466–466 об., 468–468 об.

Харьков, 16 октября 1868

<…> Прежде всего начну с важнейшего, с земства, тем более, что, как я сказал Вам в последнем письме моем, 10 октября началось губернское земское собрание, открытое неловкою в некоторых отношениях речью Дурново. Нынешние осенние земские собрания в России имеют вообще весьма важное значение, ибо они, с одной стороны, подводят черту за¬ключительного итога первого истекшего трехлетия, а с другой стороны, полагают начало новому второму трехлетию зем¬ской жизни. В собрание явилось на первое заседание до 50 гласных, почти все из новобранцев, то есть новых избранных в своих уездах; число 50 оказалось удовлетворительным, ибо составляет более половины всего числа гласных — около 90 на всю губернию. Но если принять в соображение, что это первое собрание новых гласных и что самое собрание важно тем, что ему предстоит выбор губерн¬ской управы в новом составе, то есть приступить к важнейшему из дел для интересов земства, то нельзя не признать и это число 50 гласных неудовлетворительным и доказывающим отчасти ту грустную истину, что равнодушие успело уже свить свое гнездо в земском мире, и необходимость для возбуждения искусственного интереса к нему платить гласным жалованье или суточные на время собраний деньги, чего доселе закон не допускает, не имев в виду возможность таких проявлений индифферентизма, как в Херсон¬ской губернии, например, к делу столь новому, трудному и важному.

<…> Земство, по-моему, выше всех реформ царствования после крестьянской, она не может сравниться ни с одною с Петровского до нашего времени, по своему значению в настоящем и для будущего; ибо она имела счастье быть с самого начала реформою чисто русскою, не смешанной ни с какими западными политическими примесями, а потому самому сроднившеюся с Россиею во всех ее слоях и сферах. Крестьянин так же, как и высший по образованию гражданин, одинаково доступны земству, также как и земство доступно столь же крестьянину, сколько боярину и священнику. В реформе, например, судебной много хорошего, но столько вместе и дурного только потому, что она чисто копировка французского или, что то же, итальянского судо¬устройства; эта каста du barreau*, сложившаяся веками во Франции, вдруг по указу прививается к нам, и новые суды из кожи лезут, чтобы создать из себя отдельный мир магистратуры. Что же выходит? Вздор, иногда комедия, иногда печальная развязка! В обоих случаях эта отдельная магистратура окружных судов совершенно отделяет себя от народа и уже во многих местах является ему антипатичным, в гражданских делах в особенности. Совершенно иное — мировые судьи; я бы спросил: их нет во Франции? На ответ «нет» вперед сказал бы: ну, значит они нам пригодны. Так на деле и выходит: при создании их умели случайно или нарочно найти верную связь этого суда с народом, простоту, единоличность и уполномочие по мере возможности широкое! И мировой судья люб народу! <…>

Д. 894. Л. 473–473 об., 475–475 об.

Москва, 27 октября [1868]

Кончилось мое второе странствование по уголкам милой России. Глядя на Петербург, куда влечет меня ничего другого, как свидание с Вами и работа, глядя назад, на оставленную за собою Россию, исповедую, что возвращаюсь с тем же чувством, как возвращался в первый раз, с чувством, коего представители множество мыслей и множество впечатлений, но все несмотря на их множество составляющих одно, цельное, нераздельное, твердое и искреннее убеждение в том, что Петербург и Россия в страшном разладе, и, увы, сравнительно с прошлым годом разлад этот еще стал ощутительнее и нагляднее, несмотря на поездки Рейтерна от Одессы до Петербурга. <…>

Д. 894. Л. 485.

Екатеринославль, 1869, 10 июля

<…> Наблюдая Россию в ее внутренней жизни, чувствуешь нетерпеливое желание все обновить, все пересоздать, все увидеть переработанным; это первые впечатления; вторые уже более спокойные и менее нетерпеливые; окунувшись в глубину этой жизни, попробовав, как тяжела ноша на плечах деятелей и рабочих этой всеобщей ломки, начинаешь любить Россию не для себя, не для своего нетерпеливого ожидания увидеть скорее стройную и красивую картину, не для сегодняшнего дня, не с мыслью: «вот, вот, дайте только мне пожить, сделаться губернатором, а там и министром, и все будет на то время идеально совершенно, а после меня все равно, что будет!» Нет, начинаешь любить Россию во всем ее неизмеримо великом будущем, и потому, если сегодня безденежье, если сегодня все жаждет банков, не выводишь заключенья о том, что эти банки спасут помещиков или сегодня или никогда, и что в одних только банках зиждется спасение их. Нет! сколько кажется, банки существенно необходимы как помощь для постепенного вырастания свежих рабочих сил грядущих поколений; отставному майору нынешнему банк не поможет спасти имение от молотка; но для свежих земских деятелей, для борьбы с еврейством, как саранча подъедающим с корня все, что можно и где только можно, для осуществления смелых и решительных операций людей среди земства, подобных Качалову, банки необходимы, но пока все это дремлет, и мне кажется, министр финансов прав, ограничивая по мере возможности район и размеры операций земских банков. На степного помещика Юга крестьянская реформа подействовала гораздо сильнее: его жизнь была ленивее, беспечнее, мягче и слаще северного. Оттого реакция, вызванная новым строем жизни, на Севере несравненно деятельнее, чем здесь, в степях екатеринославских. И дороговизна соли, и дешевизна австральской шерсти, и безденежье, и климат с его засухами — все легло на бедного южного помещика разом, и много надо времени, чтобы от всего этого опомнились и он, и вся его окружающая среда. Таковы весьма печальные явления, характеризующие нынешний помещичий быт в Екатеринославской губернии.

Как бы в подтверждение того, что не одни эти причины материальные в том виноваты, а виновата также сложившаяся мягко и нежно нравственная жизнь, не давшая воле окрепнуть и понятию о труде уясниться и сродниться с плотью и духом в быте помещика, слышишь от них же самих рассказы о благоденствии колонистов и рассказы о том, какие усилия сделало управление госуд[арственных] имуществ к поднятию и развитию здешнего сельского хозяйства, и как все эти усилия остались бесплодны при полнейшем равнодушии к ним помещиков. <…>

Д. 895. Л. 81 об.–82 об.

Киев, 26 июля 1869

<…> Третьего дня у Муравьева29 просидел целый вечер с послом Игнатьевым30, едущим в Крым. Вернулся домой после этого вечера глубоко опущенный и почти нравственно убитый. Это был отсвет того состояния, с которым выехал Игнатьев из Петербурга и которое несет с собою на обратный путь в Константинополь. Есть вещи возмутительные в его рассказах, есть вещи глубоко грустные. Возмутителен, например, отказ Рейтерна дать несколько тысяч на устройство больницы в Констант[инополе], чтобы избавить наше посольство от унижения определять русских больных в английский госпиталь, Христа ради; еще возмутительнее слова, сказанные Рейтерном en confidance* Игнатьеву: «avouez pourtant mon general, qu’en Europe nous sommes l’etat le plus miserable et le plus barbare»**. Грустные впечатления относятся к тому факту, что везде, где Игнатьев ни говорил о русском достоинстве, о русских интересах и т. под., везде ему отвечали полнейшим равнодушием, везде без исключения, и ничего того, что он просил, не было ему сделано только потому, что не стоит хлопотать о достоинстве России. Равнодушие это не ново, но ново и страшно то, что оно растет в правительственных сферах в размерах, ужасающих всякого, кто с ним ни сталкивается, приезжая из России в Петербург. Правительство как будто потеряло сознание своего призвания, своей силы, необходимости управлять теперь более, чем когда-либо, ибо если Европа, с одной стороны, представляет собою ужасающий образ 2 млн людей под оружием, готовых не сегодня, то завтра на войну, каких еще в истории мира не было, то внутри нас, в России, идет громадный процесс переделывания всего строя государственной жизни: быть вне этого процесса благодаря равнодушию и в то же время быть вне этого всемирного вооружения — значит идти навстречу страшному моменту, когда уже поздно будет опомниться! Вот этого-то, по-видимому, не хотят знать в правительственных сферах. <…>

Д. 895. Л. 100–100 об.

Одесса, 21 сентября 1869

<…> В Староконстантинове я остановился и ночевал с целью познакомиться поближе с председателем мирового съезда <…>. Чистенький, хорошо одетый, хорошо говорящий по-французски, понятия не имеющий о крестьянском деле вообще и Юго-Западном в особенности, говорящий очень наивно о том, что serieusement parlant il n’y de comme il faut que les polonais*, очень флаттированный** тем, что польские помещики сделали ему визиты и приглашают на охоту etc., etc., — вот тип человечка, которого в Петербурге легион, человечка без роду и племени, думающего, что не быть русским значит быть очень порядочным человеком. А возле, в другом уезде, человека, как Уварова31, умного, дельного и самостоятельного, гонят потому только, что он русский!

<…> Из Каменца я поехал в Хотин, один из оживленнейших уездных городов Бессарабской области. Эпоха нынешняя этой области весьма интересна; по политическим соображениям реформы государства, начиная с эмансипации, не применены были к Бессар[абской] области одновременно с другими губерниями. Главнейшая тому причина относительно крестьянской реформы была весьма проста: в Бессарабии никогда не было крепостного права: крестьяне, в южной части молдаване, в северной малороссы, были переселенцы, владевшие землею помещичьею по контрактам с помещиками за весьма умеренные годовые платы. Вдруг в прошлом году в Мин[истерстве] вн[утренних] дел разрабатывается проект эмансипации крестьян Бессарабии, то есть надела их землею от помещика. Проект этот без всякого соображения с местностью и совещания с помещиками переходит в Главн[ый] крестьянский комитет и получает санкцию, и затем в прекрасный день несчастные помещики бессарабские узнают, что они неминуемо разорены в пух и прах состоявшимся и утвержденным проектом надела крестьян землею. Невольно пришлось им сказать вроде того, что говорил городничий в «Ревизоре» смотрителю училища. Эмансипация великая вещь, но зачем же помещиков разорять, людей, всегда верно и честно служивших Русскому Царю и Отечеству.

Результат конечный тот, что помещики обязаны наделить крестьян землею в таких размерах и за такие низкие цены, что им приходится потерять гораздо более, чем потерпели польские помещики в Западном крае с 1864 года: первые разоряются окончательно во имя великой идеи добровольного надела крестьян землею, вторые, изменники и клятвопреступники, потерпели убытку менее первых, за измену и бунт? Где же справедливость и где же политический такт? Где-то все есть, но верно, не в деле крестьянском несчаст¬ной Бессарабии. Нынешней весною еще Тимашев говорил мне о том, что депутация бессарабск[их] дворян приезжала просить о пощаде, и что В.К. К.Н.32 сам удивлен был, когда узнал о подробностях того проекта, которые выработался soi-disant* под его председательством, и узнал о них от одного из депутатов! Это доказывает, как дела делаются у нас на Руси, или вернее, у нас в Петербурге: разоряют целое сословие в целой области, sans s’en doutes**. Как бы то ни было, но им обещано в нынешнюю зиму приняться за пересмотр этого робеспьеров¬ского положения! Одновременно с крестьянскою вводятся и земская и судебная реформа, так что, по выражению одного помещика, край точно стоит перевернутый верх дном! Самая серьезная часть этого перевернутого положения заключается в потребности одновременной в громадном количестве людей на трех поприщах: мировых посредников, мировых судей и земства. Еле-еле хватило на набор порядочных мировых судей из кончивших курс в университетах, выбор миров[ых] посредн[иков] слабее, а членов управ земских — что Бог даст! <…>

Д. 895. Л. 144–144 об., 150–151.

1 Ключевский В. Письма. Дневники. Афоризмы и мысли об истории. М., 1968. С. 349.

2 ГА РФ. Ф. 677. Оп. 1. Д. 894. Л. 190 об.–191.

3 Несколько дней спустя после окончания губернского дворянского собрания в феврале 1862 г. 13 тверских дворян (из них 10 мировых посредников, 2 предводителя дворянства и избранный незадолго перед этим членом тверского губернского присутствия по крестьян¬ским делам от дворянства Н.А. Бакунин) выработали т.н. «Положение мировых посредников Тверской губернии». В документе утверждалось, что правительство не может провести реформы самостоятельно, без помощи специально всесословного представительства от всего народа. Авторы заявили, что в своей работе будут руководствоваться не правительственными распоряжениями, а именно этими убеждениями. Шаг этот был противозаконным, т.к. все находящиеся на государственной службе (а таковыми были и подписавшие «Положение») обязаны руководствоваться только существующими законами. Делу был дан ход, и в результате все 13 «подписантов» пять месяцев провели в Петропавловской крепости.

4 Князь Борис Васильевич Мещерский в 1866–1884 г. был губернским предводителем дворянства в Твери и, по закону, председательствовал в губернском земском собрании.

5 Граф Петр Андреевич Шувалов (1827–1889) в 1866–1874 гг. занимал пост шефа жандармов и главного начальника III отделения Собственной Е.И.В. Канцелярии.

6 Николай Федорович фон Крузе, граф Владимир Петрович Орлов-Давыдов, граф Андрей Павлович Шувалов — либеральные общественные деятели.

7 Родовое имение Бакуниных (семьи, из которой вышел знаменитый анархист М.А. Бакунин) находилось в Тверской губернии, представители этой фамилии играли заметную роль в жизни губернии.

8 Генерал-адъютант Николай Николаевич Анненков (1800–1865).

9 Граф Дмитрий Андреевич Толстой (1823–1889) — обер-прокурор Синода и министр народного просвещения (1866–1880); князь Сергей Николаевич Урусов (1816–1883) с 16 апреля по 15 октября 1867 г. был временным управляющим министерством юстиции.

10 В это время Мещерский хлопотал о награде для священника, который в селе Иванове устроил школу для бедных детей и, отдавая ей все свои силы, добился удивительных результатов.

11 Рейтерн Михаил Христофорович (1820–1890) — министр финансов в 1862–1878 гг.

12 Александр Павлович Шипов (?–1878) — председатель биржевого ярмарочного комитета в Нижнем Новгороде.

13 «Journal des Debats» — французская политическая газета, издававшаяся в Париже с 1789 года, главный орган консервативных республиканцев.

14 Безобразов Владимир Павлович (1828–1889)— член Совета министра финансов; Ламанский Евгений Иванович (1825–1902) — управляющий Государственным банком в 1862–1883 гг.; Тернер Федор Густавович (1833–1906) — товарищ министра финансов в 1887–1892 гг.

15 Германский таможенный союз был основан 1 января 1834 г. и стал первым шагом к объ¬единению немецких государств. Он просуществовал до образования в 1866 г. Северо-Германского союза (федеративного государства с общей конституцией), когда особое таможенное соглашение стало излишним. В 1865 г. в России распространились слухи о готовящемся заключении торгового договора с Германским таможенным союзом, что вызвало ряд выступлений со стороны купечества, опасавшегося, что отечественная промышленность не выдержит конкуренции. Наибольшую активность проявили московские купцы, подвигнувшие на протест несколько сот рабочих фабрики Бутикова, чьи подписи под прошением на высочайшее имя заняли 55 страниц. В ответ на этот демарш министр финансов поручил московскому генерал-губернатору успокоить рабочих и фабрикантов и уверить их в безосновательности слухов. См.: Соболев М.Н. Таможенная политика России во второй половине XIX в. Томск, 1911. С. 329–330.

16 Князь Лев Николаевич Гагарин (1828–1868) — губернский предводитель дворянства Московской губернии в 1862–1868 гг.

17 Евангелие от Луки, глава 14, стих. 18, 19.

18 Мещерский имеет в виду традиционную вступительную речь, сказанную вновь назначенным министром внутренних дел А.Е. Тимашевым перед чиновниками Министерства внутренних дел 12 марта.

19 Князь Алексей Борисович Лобанов-Ростовский (1824–1896) — товарищ министра внутренних дел в 1867–1878 гг.

20 Неточная цитата из Евангелия от Матфея (23, 4) и от Луки (11, 46).

21 Александр Данилович Шумахер — член Совета по тюремным делам Министерства внутренних дел.

22 В начале 1868 г. наследник престола Великий князь Александр Александрович был назначен почетным председателем Временной комиссии по сбору и распределению добровольных пожертвований в пользу пострадавших от неурожая 1867 года. Его деятельность на этом посту и имеет в виду Мещерский.

23 «Chevalier» — известный московский ресторан, находившийся в Газетном переулке.

24 Князь Николай Алексеевич Орлов (1827–1885) — чрезвычайный посланник и полномочный министр в Бельгии (1859–1869); его записка «Об отмене телесных наказаний» (1861), которая рассматривалась в Комитете при II отделении С.Е.И.В. Канцелярии, и легла в основу закона 17 апреля 1863 г.

25 Мещерский имеет в виду записку псковского губернатора Б.П. Обухова о необходимо¬сти усиления губернаторской власти.

26 Дурново Петр Павлович (1835–1919) — харьковский губернатор в 1866–1870 гг.

27 Речь идет о вечере, который устроил в честь Мещерского его приятель, предводитель дворянства Кондратьев, и на котором присутствовали члены земства, мировые посредники и некоторые дворяне.

28 Граф Александр Иванович Бреверн де Лагарди (1814–1890) был командующим вой¬сками Харьковского военного округа в 1865–1869 гг.

29 Муравьев Андрей Николаевич (1806–1874) — духовный писатель, брат М.Н. Муравьева (старшего), друг московского митрополита Филарета.

30 Игнатьев Николай Павлович, граф (1832-1908) — дипломат, посланник в Константинополе (1864–1877), нижегородский генерал-губернатор (1878–1881).

31 Уваров Вячеслав Дмитриевич — отставной штабс-капитан, председатель мирового съезда в г. Остроге.

32 Великий князь Константин Николаевич (1827–1892), который в 1865–1881 гг. был председателем Государственного совета.

(25 мая 2007 г.)


Прокомментировать статью

Имя:
E-mail:
Комментарий:
Введите текст, который Вы видите на картинке:
защита от роботов