25 августа 2019 г.

Новые статьи:

Государство
Дмитрий Волков
Вступление в Имперскость
Семья
Екатерина Терешко
Формы устройства ребёнка в семью
Религия
Виктор ХАЛИН
Плавание по волнам сектантского богословия, или Почему я ушел от протестантов
Религия
Протоиерей Николай СТЕЛЛЕЦКИЙ
Общественная нравственность
Государство
Федор СЕЛЕЗНЕВ
Царская забота: государство и промышленность в самодержавной России
Религия
Леонтий (Филиппович) — архиепископ
Украинские шовинисты и самосвяты
Религия
Протоиерей Николай СТЕЛЛЕЦКИЙ
Общественная нравственность
Религия
Игумен ГЕОРГИЙ (Шестун)
Место и роль мужчины во вселенской иерархии
 
 
 

Статьи: Общество

Иван СОЛОНЕВИЧ
Медведь и его шкура

Солоневич Иван Лукьянович (1891–1953) — известный русский эмигрантский публицист. Материал печатается впервые из американского архива И.Л. Солоневича

Нечто о рогатке

Около девяноста процентов наших эмигрантских споров вызывают во мне картину двух стариков, дерущихся из-за рогатки. Из этой рогатки кто-то из них кому-то из них где-то и когда-то набил на лбу шишку. Это было тридцать пять лет тому назад. «Шишка» превратилась в советский блок от Эльбы до южных границ Китая, а старички все дерутся из-за рогатки.

Если вы поинтересуетесь программами эмигрантских организаций в их борьбе с коммунизмом, то вы, вероятно, не без некоторого изумления констатируете тот факт, что все эти программы по существу ничем друг от друга не отличаются. И если нью-йоркский правый центр стоит на точке зрения «обеспечения прав и полной свободы народного волеизъявления при решении национальных и конституционных вопросов», то на совершенно такой же точке зрения стоят даже и марксисты. Трагедия заключается в том, что в какие бы то ни было «свободы» при марксистах правые не верят ни на копейку, и левые не верят ни в какие свободы при наличии правых. Еще большая трагедия заключается в том, что обе стороны имеют вполне достаточные основания для недоверия. И только солидаристкая партия, одна-единственная в эмиграции, нашла в себе достаточно гражданского мужества, чтобы сказать: все эти вопросы будут решаться силой организации, а если Учредительное собрание и будет создано, то только ДЛЯ установления национально-трудового строя. Довольно очевидно, что если б Учредительное собрание выскажется за какой бы то ни было иной строй, солидаристы его разгонят по ставшему уже классическим образцу разгона всяких таких собраний. Вот отсюда-то и идет мой проект: кто-то вроде ген. Мак-Артура, который с своей — хотя бы одной единственной дивизией, будет стоять где-то в Замоскворечье и Бог даст, не допустит слишком уж бесцеремонного разгона. Если ген. Мак-Артура не будет, то Учредительное собрание будет разогнано кем попало. А это означает новую гражданскую войну или даже целый ряд новых гражданских войн.

С этой точки зрения наши старые споры и старые «рогатки» не имеют никакого смысла: все были хороши, и правые и левые. В 1905 году царское правительство атаковали ленины и троцкие, в 1917 — пуришкевичи и гучковы. Нам очень следовало бы з н а т ь историю и 1905 и 1917 года, чтобы по мере скромной нашей возможности не повторять ни одного, ни другого года. Наши левые знают эту историю и по мере своей возможности стараются ее переврать, — правда, эта возможность с каждым годом уменьшается. Наши правые — тоже по мере возможности — стараются не знать ровным счетом ничего, — правда, количество сознательно незнающих людей уменьшается и здесь. Еще эмигрантские «склоки» о будущем России вполне нормальны и вполне законны: если мы боремся с коммунизмом, то ведь не просто для времяпрепровождения, как старые генералы раскладывают пасьянс. Мы боремся для чего-то положительного. А вдруг мы повторим ошибку всей русской общественности и царских и деникинских времен и в результате нашей борьбы в России будет еще хуже чем сейчас? Комбинация «самоопределения вплоть до отделения» с марксистско-солидаристскими планами контроля частной инициативы создает положение гораздо худшее, чем при Сталине. Не следует думать, что Сталин есть п р е д е л национальной катастрофы, — эти катастрофы могут быть и еще похуже. Эпоха военного коммунизма была похуже сегодняшней сталинской деспотии. Эпоха самоопределения ста девяноста шести бендер может означать невиданную катастрофу. Солидаристская программа полного изъятия частной инициативы (если эту программу принимать всерьез) означает гражданскую войну с еще неопределенным исходом. Республика — единая и более или менее неделимая — означает только то, что будет у нас лет пять-десять относительного хаоса и потом какой-то земский съезд или что-то в этом роде разгонит соответствующую палату депутатов и восстановит монархию, — а может быть и вовсе без какой бы то ни было «конституции». Эта угроза лежит не в республике, а или в хаосе, или в диктатуре. Признаем: как ни плоха диктатура, хаос все-таки еще хуже. Словом, мы боремся против коммунизма не из каких-либо догматических соображений, а имея в виду чисто практическую цель.

Германия, германская столица — или, точнее, германская интеллигенция произвели на меня впечатление, которое я бы определил как катастрофическое. Это была катастрофа. Я столкнулся со слоем чрезвычайно воспитанных, чрезвычайно образованных, чрезвычайно культурных людей, — людей, которые с достаточным правом считали себя «передовым отрядом всей человеческой культуры», — и, может быть, они этим отрядом и были в действительности. Но чрезвычайно воспитанный инженер говорит мне, что к полякам они, немцы, собственно никаких таких антипатий не питают, но так как поляки питают антипатии к немцам, то польский народ должен быть уничтожен физически. Очень милая и очень культурная молодая дама говорит мне, что, конечно, она, вообще говоря, любит детей, но что еврейские или польские дети должны истребляться. Я по поводу своей предполагаемой язвы желудка прихожу к проф. Гиммелтрайху, и профессор Гиммелтрайх — после нескольких любезностей по поводу моих книг — повторяет сакраментальную фразу: нам нужна Украина, причем Украина без населения, ибо низшей расы нам не нужно. Профессора и дамы, инженеры и журналисты, писатели и издатели, все они проникнуты тем комплексом мыслей и чувств, которые я бы назвал морально- (в тексте неразборчиво) нравственное безумие. Они есть самые лучшие, самые культурные, самые образованные, и из устами говорит наука и из руками строится техника, — самая высшая наука в истории и самая сильная техника в мире, — и все они знают всё лучше, чем кто бы то ни было иной в этом так плохо организованном мире: и войну и мир, и науку и технику, и государственность, и медицину. Мысль о том, что они могут не победить в предстоящей военной переделке мира, им кажется просто комической мыслью: вот приехал в наш Вельтдадт кое-как побритый полудикарь-полутатарин и нам, которые знают все, — говорит о каких-то своих самоедских точках зрения на вещи, о которых, понятно, никакой самоед не может иметь никакого представления.

На меня не смотрели с насмешкой. Насмешки тут не было. Не было вообще ничего, что было бы л и ч н о оскорбительным или даже просто обидным, опять-таки л и ч н о обидным. Было такое отношение, как к довольно милому ребенку, кое-как пытающемуся выразить кое-какие свои мысли, — еще совершенно эмбриональные мысли на еще совершенно эмбриональном человеческом языке. Или — как к таитянской балерине, которая ни с того ни с сего вздумала бы разговаривать о теории относительности. Меня систематически ловили на провалах в моей эрудиции. Я очень скоро пришел к тому убеждению, что всякая конкуренция в области эрудиции тут совершенно безнадежна — и останется безнадежной до конца дней моих. Вот за тридцать лет сознательной и более или менее культурной моей жизни — я даже одного Гегеля так и не смог одолеть, что же говорить о всех этих томах по геополитике, антропологии, психотехнике, славяноведению, германоведению — и прочему и прочему. Выяснилось, что в Германии уже существует целая наука «рассенкудне» (в тексте неразборчиво), а я не знал даже и о ее существовании, не только о ее доводах и выводах. Мне отечески давали прочесть литературу о долихоцефалии и брахицефалии, о динарской или средиземноморской расе — и сопровождали ее отеческими поучениями: раньше прочтите, а потом уже разговаривайте. Я садился читать. Из этого ничего не выходило: все это противоречило всем моим жизненным наблюдениям и всем моим человеческим чувствам. Все это, может быть, было «научно», но все это было и глупо и бесчеловечно. Так же, как глуп и бесчеловечен социализм. Но для того, чтобы установить мою точку зрения на социализм, мне вовсе не необходимо перечесть хотя бы сотую часть того, что написано хотя бы об одной из ста его разновидностей. Для того, чтобы определить, что человек есть сволочь и дурак, — мне вовсе не надо производить микроскопического анализа его клеток: это и без микроскопа видно. У меня временами появлялось такое ощущение, словно я хожу вот по славному мировому городу Берлину с так сказать голыми глазами и смотрю на все невооруженным оком. А у всех этих людей к каждому глазу наглухо прикреплено по микроскопу. Что-то они видят точнее чем я. Но зато чего-то не видят вовсе. Где же расположены решающие вещи — в поле зрения микроскопа или в поле зрения невооруженного здравого человеческого смысла? — Ну, это все решит война...

Немецкая интеллигенция находилась в состоянии какого-то радостного возбуждения. Все были оптимистами. Да, будет маленькая — конечно, не очень приятная — операция по экстракции кое-каких низших рас и кое-каких лишних государств, — зато потом! Люди проявляли трогательный интерес к географии России. Несколько позже, уже в августе 1941 года, меня просили давать уроки русского языка молодой немке, а она, де, в обмен будет подправлять мой немецкий. Недели две мы все ж таки занимались. Я спросил: «А зачем вам, собственно, русский язык?» Моя партнерша ответила что-то вроде того, что это меня не касается. Но позже все-таки выяснилось: она уже назначена заведующей «Немецким Домом» (в тексте пропуск) в Тифлисе, даже и дом уже намечен, — я сейчас не помню, какой именно, но какая-то из тифлисских гостиниц. Был острый интерес к климату и виноделию Крыма, к стоимости икры на Волге, была некоторая тревога перед русской зимой, впрочем, смягчаемая соображениями о русских меховых товарах... Все это было как-то беззлобно, наивно, — и потрясающе глупо.

...Это то, что во всех странах мира принято называть «немецкой бестактностью». Думаю, что психологический комплекс, обозначаемый этим термином, нуждается в более детальном определении. И склонен предполагать, что основной составной его частью является самая банальная глупость. Умственный горизонт человека, к глазам которого наглухо привинчено по микроскопу. Один из моих добрых приятелей сдавал докторскую работу, посвященную исследованию химического состава пыльцы, находящейся на сяжках какой-то редкой бабочки. По его предположениям, эта пыльца содержала в себе какие-то еще неизвестные витамины. Может быть — и содержала. Химию мой приятель, вероятно, знал. Во всех остальных отношениях он был форменным ослом. В августе 1946 года я на несколько часов заехал в Геттинген в моему приятелю А.В. Польскому. Я ехал из Гамбурга в Мюнхен и в моем распоряжении было несколько часов. И было очень много вещей, о которых нужно было переговорить: например, вопрос о выдачах ди-пи советским властям. И вот — черт приносит профессора философии гена Н., более или менее мировую знаменитость. И, что было еще хуже, знаменитость говорящую по-русски. Профессор усаживается всеми своими органами усидчивости, никакие намеки не помогают ничему, я наконец говорю прямо: мне через два часа нужно найти поезд, и у меня есть еще масса личных вопросов к г-ну Мельскому. Никакого впечатления. Органы усидчивости незыблемы и непреклонны. Кончилось дело тем, что А.В. нужно было пойти куда-то за пайком, мне — заглянуть к каким-то знакомым, мы все трое вышли из дому и, потеряв философа из виду, обошли квартал и вернулись. Я выразил опасение, что проф. Н. все-таки обидится. А. В. пожал плечами: «Он все равно ни черта не поймет»...

Так вот — и все эти люди в чем-то таком, самом важном, ни черта не понимали. Они смотрели на меня, как на дикаря в звериных шкурах, я смотрел на них как на дикарей с полным собранием Гегеля в ноздре. Звериная шкура — вещь, вероятно, очень примитивная, но от чего-то она все-таки защищает. А вот от чего защитит Гегель в ноздре?

На Гитлера особенных надежд германская интеллигенция не возлагала. Или, во всяком случае, здесь не было того энтузиазма, каким была охвачена часть германского среднего сословия — лавочников, чиновников, а наибольше всего — того хулиганья, которое еще вчера околачивалось без работы, а сегодня пристроилось в партии и назавтра нацеливалось на «мировую власть». Интеллигенция смотрела на Гитлера примерно так: конечно, неуч, но именно такой нам сейчас и нужен, нам — национально-социалистической Германии. Он — таран. Но его удары будут направлять философия Гегеля и стратегия Клаузевица, экономическая наука Зомбарта и расовая наука Гюнтера. А именно Гитлер нужен именно потому, что именно он может взять в оборот «массы», — профессора скромно признавались, что массы — это не для них, массы их все равно не поймут, тут нужен «передаточный ремень». И по мере возможности — жилистый ремень. Нужен «аппарат», «организация», «агитация» и прочее. Нужна поэтому и партия. Здесь, «на вершинах человеческой мысли» люди избрали научно подведомственную им страну со всей доступной им степенью «научной объективности». Но даже и эта объективность как-то не влезала в рамки моего понимания.

В середине августа 1939 года я познакомился с профессором Т. — профессор был хирургом. Мы говорили о моих книгах и о положении дел в СССР. Был высказан ряд лестных мыслей о моем авторстве и ряд мрачных мыслей о методах коммунизма — словом, была полная согласованность. Через несколько дней, дня через два после подписания советско-германского пакта о дружбе, я в той же гостиной встречал того же профессора. Профессор встает со своего кресла, с сияющей физиономией идет мне навстречу, трясет мне руку и поздравляет. Я стою и хлопаю глазами — с чем, собственно? Оказывается, поздравления принесены по поводу заключения пакта о дружбе «между вашей и нашей страной, между нашим и вашим народом»... Мы только что, несколько дней тому назад битых часа четыре обсуждали все, касающееся русского народа и коммунистической власти, — так с чем же меня-то поздравлять?

...Я не принадлежу к числу очень уж ненаходчивых людей. Но только по дороге домой мне пришло в голову несколько очень едких замечаний, которые, конечно, ничему не помогли бы, если бы пришли в голову и несколько раньше. Оказалось: раз наше правительство сочло возможным заключить пакт о дружбе, то следовательно, в СССР все совсем не так, как вы писали... Или по крайней мере, т е п е р ь уже совсем не так. — Что тут было возражать?..

Летом того же годы я был в гостях у гр. Г. Кайзерлинга, довольно известного философа и основателя школы мудрости; главный штаб этой школы находится в Дармштадте, в доме, который какой-то немецкий полувладетельный князь подарил владельцу школы мудрости.

В книгах гр. Кайзерлинга были вещи, которые меня интересовали. Но больше всего меня интересовало то, что я бы назвал «техникой философии»: вопрос о том, каким это способом люди конструируют афоризм, потом третируют его бедного, как аксиому и потом из этой злополучной аксиомы делают эквадидские выводы, которые оказываются совершеннейшими сапогами всмятку. Несколько таких афоризмов было и у Кайзерлинга: «Катоны должны уйти из жизни. Мистический инстинкт осуждает эмиграцию. Честный политический деятель должен быть, по крайней мере, не глупее жулика. Германия — народ мещанских добродетелей. Мы должны жить в будущем». Было еще около дюжины. Все они были небезынтересны. Мудрость гр. Кайзерлинга, взятая в ее целокупности, меня не интересовала вовсе, как например, вовсе не интересовали Евангелие и философия Толстого или философия Гегеля. Меня, так сказать, интересовала техника философии, и я надеялся в беседе с гр. Кайзерлингом — очень осторожной беседе — выяснить вопрос об афоризме, аксиоме и сапогах всмятку. Из этого ничего не вышло.

Плоды мудрости гр. Кайзерлинга украшали собою огромный стол. Тут не было, насколько я помню, ничего, что бы опускалось ниже научного уровня в сорок градусов: это последователи кайзерлингской мудрости со всех стран света слали ему произведения местной винокуренной природы. Я ограничился русским вариантом в его польской интерпретации, — белой головкой фабрикации гр. Потоцкого. Мой милый хозяин остался на космополитической базе. Я редко видал столь выносливых людей. Разговор пошел о коммунизме, новом мире, демократии и гитлеризме. Термин «тоталитарный режим» не был тогда еще в ходу. Гр. Кайзерлинг оказался — как и видно из его книг — космополитом, демократом, прогрессистом и прочее. В коммунистической революции он все-таки «что-то» видел: восток и запад, «восток и Ксеркса и Христа» — и того и другого вместе взятых; и рождение нового мира и гибель старого мира; и роль мира средних лет и средней географии — балтийской аристократии, стоящей хронологически, географически и культурно между востоком и западом. В коммунистической революции я не видел решительно ничего, кроме грязного, кровавого и позорного кабака. В германской национал-социалистической я успел отметить решительно те же черты: грязного, кровавого и позорного кабака. Мы поспорили. Г. Кайзерлинг был вполне согласен со мной в отношении к германской национал-социалистической революции и не был согласен в отношении к русской коммунистической, — хотя она и тогда уже начинала принимать форму национал-коммунистической. Мы сошлись на том, что каждому — свое. Я остался на националистической базе белой головки. Кайзерлинг пил какой-то мексиканский ликер, на который даже я не мог смотреть без содрогания, что-то убийственно зеленого цвета. До техники философии мы не дошли.

...Месяца три спустя, в Берлине, кто-то звонит по телефону и, не называя имени, очень просит приехать в Потсдам повидаться с «одним из ваших друзей» — каких друзей, почему в Потсдам, откуда такая таинственность? Мне по телефону сообщили адрес, я записал этот адрес, собирался сообщить его полиции: очень уж пахнет повторением истории с ген. Миллером. И потом — вдруг осенило: ах, так это голос Кайзерлинга! Для проверки своего слухового впечатления спрашиваю, как подействовал зеленый мексиканский ликер, — словом, установил личность говорящего, — но причин таинственности не смог установить никак.

Приехал в Потсдам. Увидал великого учителя мудрости в состоянии форменной паники. Оказывается ничего против национал-социалистического режима он никогда не говорил, мне, может быть, в Дармштадте только послышалось. Но он, конечно, как и в Дармштадте, категорически не согласен ни с моими книгами, ни с моими мнениями о русской революции: вот видите, я был прав: недаром наше правительство заключило договор о дружбе со Сталиным; Гитлер и Сталин — это единственные два человека в мире, которые еще могут спасти мир от гнилой демократии. — Я снова смотрел и хлопал глазами. Потом шли довольно длинные бессвязные фразы о том, что и я и мои книги никак не соответствуют духу современной Германии и еще больше — духу современной дружбы между современной Германией и современной Россией, и что он бы, Кайзерлинг, очень бы меня просил не слишком экспонировать наши дружеские отношения — дружеских отношений не было вовсе никаких. Его гигантская фигура (он был на голову выше меня) производила какое-то беспомощное впечатление: мудрец струсил до истерики. Оказывается — ему запретили издание его книг за границей. И я своими собственными глазами видел, как мудрец полулежал на диване и п е р е к о в ы в а л с я. Точно так же, как перековывались и наши Бердяевы. Только бердяевских перековок не смог наблюдать в таких истинно лабораторный условиях: вот, лежит человек и перековывается-перековывается- перековывается...

С каждым днем моего личного знакомства — германская интеллигенция производила на меня все более и более отвратительное впечатление. Теперь мы можем сказать твердо: все ее утверждения о всяческих ее превосходствах — оказались сапогами всмятку. Германская стратегия оказалась по меньшей мере не лучше всякой другой, германская техника оказалась не выше даже и советской, германскую медицину сейчас кое-как просвещают и американские врачи (в советской зоне, вероятно, советские); германская политика, история философии и прочие разновидности схоластики — ничего не знали, ничего не учли, ничего не предвидели. Германская организация оказалась кабаком — и единственное, на чем Германия протянула все-таки шесть лет войны, — это на полном нежелании демократий пролить хотя бы одну лишнюю каплю крови. И еще — наличием в советской России более или менее такого же кабака, какой был и в национал-социалистической Германии.

Но все это, конечно, не на все сто процентов, всех ста процентов в мире нет нигде. Некоторым исключением было забубенное племя журналистов, которые ежедневно славословили Гитлера и раз в неделю отводили душу от Гитлера. Здесь беседы принимали такой характер, какой, я боюсь, всякому непредвзятому читателю покажется совершеннейшей выдумкой.

Началось это очень осторожно: «Скажите герр Золоневич, неужели вы ваши книги написали ДО вашего приезда в Германию?» — «Ну, конечно». — «Так откуда же вы все это могли знать?» — «Что — все это?» — «Да ведь, будем говорить откровенно, все это написано о Германии, как в свое время «Персидские письма» Монтескье были написаны о Франции».

Я не верил. И когда мне рассказывали о немецких концлагерях — я тоже не верил. Нет, не может быть. Напомню из моей книги: когда мой брат вернулся из Соловков — мы не хотели верить даже и его рассказам, — оптимистичен человек! Потом я прошел концентрационный лагерь ББК — нет, ни пыток, ни избиения там не было, хотя там я твердо установил, что на Соловках они в свое время были. То, что мне в Берлине 1939 года рассказывали о немецких концлагерях — было для меня неправдоподобно до степени полной невероятности. Эта неправдоподобность усиливалась и всем тем, что забубенное племя немецких журналистов говорило о Германии и о германском народе вообще: здесь было отвращение к своему народу и к своей родине. И не только сегодняшней гитлеровской, а и ко всякой. Впоследствии, когда я уже был в ссылке, а мой сын временами наезжал в Берлин и сталкивался с той же компанией, те же разговоры приняли такой характер, о каком наше пресловутое российское самооплевание никогда и думать не могло. Очень сжатая формулировка всего этого свелась бы к фразе: «Вы, пожалуйста, поймите, мы, немцы, это такая сволочь, о какой вы, иностранец, и понятия не имеете!» Однажды уже из ссылки в ту же компанию — личный состав ее несколько менялся, и двум из этого состава гестапо все-таки отрубило голову: одному карикатуристу Озеру-Плауэну, другого я не помню. Был еще один из журналистов министерства пропаганды Е.Ф. Асман — русский немец и член партии, который приходил ко мне и волком выл: «Что вы делаете и что вы думаете, Иван Лукьянович! У нас в партии сидит такая сволочь, что вы себе представить не можете. Наша интеллигенция планирует постепенное истребление всего русского народа, интеллигенция абсолютно лишена и совести, и мозгов, мы все идем навстречу такой катастрофе, какой мир еще не видал...»

Кое-что из всего этого я уже видал, — и уже мое заявление о визах в САСШ уже лежало в берлинском американском консульстве. Но должен сказать откровенно: карикатуристы типа Озера-Плауена и журналисты типа Е. Асмана знали вещи лучше, чем знал их я. И предвидели тоже лучше. Я считал и считаю, что я в общем предвидел с очень большой степенью точности. Что я — в смысле понимания истории и прочего — стою совершенно неизмеримо выше любого профессора. Но я точно так же о б я з а н признать, что эти люди — карикатуристы и журналисты — а потом сапожники и мельники — предвидели вещи лучше меня.

Я писал о катастрофическом впечатлении о Германии. Эта катастрофа никак не касалась того, что, может быть, останется, а может быть, не останется ни Третьего Рейха, ни его столицы: меня это интересовало очень мало. Не касалась даже и моих личных судеб, вовлеченных во всеобщий водоворот. Она касалась переоценки всех ролей всей книжной интеллигенции — и Германии и России. Все, в сущности, то же самое. Один и тот же режим: социалистический, тоталитарный, бесправный, крепостнический. Та же интеллигенция — тупо самоуверенная, научно суеверная, схоластически мыслящая и не понимающая в реальной действительности ничего, что заслуживает понимания и что требует понимания. Те же цитаты, цифры, ссылки, даты, афоризмы, аксиомы, теории и Бог знает что еще. Та же убежденность в великолепном будущем, та же уверенность в его научной неизбежности, те же перековки, тот же блуд — и те же результаты. И если мы воздвигнем некую лестницу культуры — книжной культуры, то на ее низах будет стоять сапожник, и на ее верхах, скажем, Кайзерлинг, или, скажем, Бердяев. Но если мы сконструируем какую-то иерархию разума, понимания, здравого смысла и прочего — то на ее верхах будут сидеть сапожники, а на ее дне будут сидеть бердяевы. И это относится и к Германии, и к России.

И тогда — тогда возникает логически неизбежный вывод. Самым страшным врагом русского народа была и остается русская книжная интеллигенция. И самым страшным врагом немецкого народа является немецкая книжная интеллигенция. Наша — сто лет подряд готовила нам победу мировой революции, и эта победа обошлась нам уже на сегодняшний только день в большее количество человеческих жизней, чем обошлись нам все татарские нашествия вместе взятые. Германская книжная интеллигенция те же сто лет подряд готовила мировую победу высшей расы, и немецкий народ заплатил, может быть, и своим государственным существованием. Но ведь и в России и в Германии все это — еще не конец? И в России и в Германии ничто из всего этого ничему не научило ни одного профессора и ни одного философа, ибо как же им, профессорам и философам, переучиваться снова и идти в обучение к сапожникам и карикатуристам? З н а ч и т, вопрос идет не о Германии или России, не о немецких культурных зверствах или русских некультурных — а о всем ходе того развития, которое привело нас к духовной диктатуре с х о л а с т и к и.

Мы говорим: вся Германия была за войну. Мы говорим: вся Россия была за «долой самодержавие»... Что есть «вся Германия» и «вся Россия». Та пеи легаль (в тексте непонятно), которая печатается в книгах и газетах. Или тот «плебс», который даже и газеты читает не всегда. Русская печать до 1914 года была на 90% против монархии. Лев Толстой утверждал, что 90% русского народа — за монархию. Предшественник (непонятно в тексте) д-ра Галлапа по оценке общественного мнения в САСШ — Сэтрдей Ивнинг Пост учитывала мнения «всего Нью-Йорка», всех людей, указанных в телефонном справочнике, — и провалилась. Оказалось, что настоящий «весь Нью-Йорк» — в телефонный справочник не влезает. Есть люди, которые даже в Нью-Йорке телефона не имеют. Влезет ли «вся Германия» или «вся Россия» в соответствующие «Гу» и Гу. Вот мы сейчас в эмиграции переживаем перековку верхов и упорное стояние масс на их прежних позициях. Перековались все верхи: бунины и бердяевы, кедровы и вердеревские, маклаковы и евлогии, сменили вехи свои и сманили людей на возвращение в СССР. Сколько их оказалось, этих нищих духом возвращенцев? Едва ли больше одной десятой части процента всей эмиграции. Но как оценивает заграница русскую эмиграцию вообще? — Вот по этим бердяевым и по этой десятой процента. Добрая слава летит, а худая бежит. Мне скажут: вот видите, в с я эмиграция — и правая и левая, и атеистическая и церковная — и у меня не будет под рукой ни одной цитаты, при помощи которой я мог бы документально доказать, что ни Бердяев, ни Кедров, ни Евлогий всей эмиграцией не являются. И не представляют даже и одного процента ее. Что они только накипь в России и Абшаум в Германии — та пивная пена, которую смахивают в помойное ведро. И может быть, наша настоящая задача заключается вовсе не в борьбе с национал-социализмом или интернационал-коммунизмом, а с той школярной интеллигенцией книжной и философской, которая — если ее не смыть в помойное ведро — сконструирует нам еще одну победу рационализма, марксизма, социализма, коммунизма, экзистенциализма, дирижизма, социализма и идиотизма во всех уже законченных или еще не наступивших вариантах? Как видите, вопрос поставлен в истинно катастрофических масштабах...

Итак: «вся Германия» ждала и жаждала войны. Это будет совершенно правильно для всей Германии телефонных справочников. И никак не будет правильно для остальной внетелефонной Германии.

В своей книге о социализме я твержу и твержу: ни к какой революции русский народ не имел никакого отношения: ни крестьяне, ни рабочие, ни армия, ни вообще «масса». Революцию сделали: накипь сверху и подонки снизу. Но так как я а) контрреволюционер и б) русский, то всякий читатель вправе упрекнуть меня в пристрастности. Я-де, пытаюсь обелить контрреволюцию и поэтому отделяю русский народ от революции. Я не симпатизирую никакой Германии — ни вильгельмовской, ни веймарской, ни гитлеровской. Я жил подолгу в Финляндии и Болгарии, живал в Сербии, Польше, Франции, Бельгии. Нигде я не видал такого отвратительного быта, какой организован в Германии, — такой скуки и такой бесчеловечности. Не видал даже и такой грязи — физической и моральной. Да, есть блестящий асфальт, но негде мыться, да есть складочки на брюках, но есть и мудрые разговоры, которые ни в России, ни в СССР невозможны ни в какой компании. Да, есть и в Германии люди исключительной дружественности — но музыку делают не они. И именно их презирает их окружение. Германия, всякая Германия внушает мне отвращение. Иногда, может быть, и несправедливое. Может быть, что это просто «что город, то норов» — мы привыкли выпивать с закуской, немцы пьют без закуски, — «что деревня, то обычай», — мне-то какое дело. Да, есть такое отношение к женщине, ребенку, соседу и прочим таким людям, которое мне кажется бесчеловечным, — но опять-таки: мне-то какое дело. Я здесь совершенно чужой. И все для меня здесь чужое. Но я все-таки репортер, а не общественный обвинитель на философском показательном процессе. И поэтому я обязан показать читателю и другую сторону общегерманской картины.

... Первый день Второй мировой войны. По улицам Берлина тяжело катятся батальоны, полки, может быть, и дивизии. Все тротуары запружены толпой. Толпа стоит молча.

Я на авто пытаюсь объехать вот этот «весь Берлин». Везде — батальоны и полки — и везде толпа, которая стоит молча. Кое-где какие-то группы пытаются кричать «Ура!» или что-то петь. Их энтузиазм падает, как головешки в лужу — пш-ш-ш — и потухла. В первые дни Первой мировой войны «весь Берлин» неистовствовал от восторга. Весь Берлин чему-то научился. Население телефонных справочников не научилось ничему.

Вечером того же первого дня второй мировой войны я зашел в ресторан на углу Штирштрассе и Гауптштрассе и заказал бутылку пива — в розлив. Пока его наливает, я стою у прилавка и просматриваю вечернюю газету. Ресторан переполнен. Кто-то ест, кто-то пьет, какие-то столы заняты офицерами — в новеньком уже походном обмундировании. Вдруг — слева от столика резкий и вызывающий голос:

— Послушайте, вы — иностранец?

Этот вопрос мне никакого удовольствие не доставил: в первые дни Первой мировой войны за иностранцами, в особенности за русскими, по улицам Берлина шла, так сказать, «псовая охота», людей ловили, били, тащили в участок; из участка полиция выпускала поздним вечером и через задние двери. Это был патриотизм и шпиономания. Я отвечаю: — Да, иностранец.

— Так зачем же вы, иностранец, знающий другие языки, читаете эти гнусные листки? Слушайте, вы иностранец, если вы останетесь живы, вы обязаны рассказать другим иностранцам, что мы, немецкий народ, войны не хотим, что мы не хотим никакой войны, что с нас довольно крови и зверства — и так далее и так далее.

Я стою дурак дураком: что мне ответить? От столика ко мне подскакивает целая группа — чуть-чуть на взводе, но никак не пьяных людей. Они — почти в истерике. Перебивая друг друга, все они наседают на меня: «Нас тащат убивать вас — мы не хотим убивать вас. Мы не хотим никого завоевывать. Мы хотим есть свой хлеб и пить свой шнапс...»

Я оглядываюсь. Ресторан примолк. Офицеры старательно доедают свои тарелки и не подымают голов. Восьмипудовый хозяин расталкивает своим животом опасных пацифистов и что-то орет им на том берлинском диалекте, которого я так и не смог понять до конца своих берлинских дней. Живот одолел. Я взял свое пиво и вышел. Насколько я помню, я ничего и сказать не успел — да и что было бы говорить?

Миф о Власове

В эмигрантской печати самых разнообразных направлений угнездилась такая оценка власовской акции: «Время для политической оценки власовского движения еще не пришло».

Должен покаяться: в одном из первых вариантов этой брошюры я обнаружил такую же фразу и у самого себя: фраза была глупой. Ибо, во-первых: когда же наступит время для оценки? После гибели Робеспьера прошло больше полутораста лет: времени для оценки было совершенно достаточно. И общепринятой оценки нет и сейчас. Во-вторых: если сегодня «время еще не пришло», то завтра оно может уйти: мы вправе каждый день ждать повторения чего-то вроде власовской акции, — можем также ждать и повторения тех ошибок, которые были сделаны и немцами, и Власовым, и власовцами. И в-третьих, оценка уже совершается: уже строится легенда о «железном генерале», «пламенном патриоте» и прочем в таком же роде. В Мюнхене кое-какие русские круги уже называют останки власовцев «красными галлиполийцами».

Я очень боюсь, что между белыми и красными галлиполийцами есть больше сходства, чем это кажется мюнхенским юмористам. Белые галлиполийцы были в свое время, вероятно, лучшей армией мировой истории: по боеспособности, упорству, героизму ее личного состава. Но ген. А.В. Деникин, конечно, никаким Наполеоном не был. Деникинское же правительство составляли остатки дворянской бюрократии, которые всякими росчерками пера полностью аннулировали и героизм, и подвиги, и реальные успехи Добровольческой Армии Юга России. С тех пор прошло почти тридцать лет. И «время для оценки» все еще не пришло. Попробуйте любому «галлиполийцу» указать на политические ошибки и Деникина и его правительства — и галлиполиец станет на стенку лезть. Он, галлиполиец, проливал кровь. Он, галлиполиец, хочет, чтобы на фундаменте этой крови осталась бы сплошная белая легенда, чтобы все ризы остались бы белоснежно-незапятнанными, чтобы ни одно сомнение не было наброшено на память Рыцарей Белого Ордена. Трагический и катастрофический провал всех белых армий на всех фронтах Гражданской войны виснет в легендарно-строительной пустоте. Ошибки ген. Деникина и его правительства, острая вражда между Деникиным и Врангелем, подвиги Шкуро, Мамонтова и Дроздовского, давшие повод к формулировке о «грабармии», крестьянские восстания и их усмирения — все это объявляется запретной темой. Сейчас, после смерти ген. А.И. Деникина — ни в одном из некрологов я не нашел ничего, что уклонялось бы от канона легенды. Только редко-редко, мельком, скороговоркой проскальзывает фраза о политически неудачах — и скорей-скорей опять к легенде, мифу, белой сказке. Вероятно, что здесь играет свою роль и самолюбие: генерал должен оставаться генералом... Так, даже и об «ошибках» ген. Краснова говорится только мельком: ах, как жаль! И как это ген. Краснов пошел на поклон к Розенбергу? И как это он на старости лет не удержался? По этому поводу выражается «молчаливая скорбь». Но никаких мыслей по этому поводу не выражается: нельзя же критиковать генерала.

Хочу сразу же оговориться: само собою разумеется, что между тремя генералами — Деникиным, Красновым и Власовым существует по меньшей мере «три разницы». Ген. Деникина я никогда лично не знал. В свое время он из Парижа писал обо мне вещи, которых писать не следовало бы, а я сидел под надзором гестапо и не на все мог ответить. Ген. Деникин очень уж легко манипулировал понятием продажности. Было легко не продаться немцам, сидя в Париже. Было значительно труднее НЕ продаться им, сидя в Берлине, в тюрьме, в ссылке. Довод о продажности, измене и прочем в этом роде, — к сожалению — довольно привычный довод для людей, у которых других доводов нет. Но это очень мало меняет мою оценку ген. Деникина как человека убежденного, чрезвычайно порядочного и искренне любящего Россию. На свой манер, конечно.

В этой иерархии трех генералов П.Н. Краснов, — с моей точки зрения, занимает последнюю ступень — ниже Власова. Кому много дано, с того много спросится. Что было спрашивать с Власова, полуграмотного выдвиженца сталинского командного состава? Власов — это есть «вещь», по определению римского права, «продукт среды», гомункулус коммунистической реторты. Но от Краснова что-то можно было ждать — или могли ждать люди, которые строили легенду. Я не строил никакой. Ген. Краснова я знал лично и знал неплохо. Книг его я читать не мог. Тираж его «Двуглавого Орла» — это было свидетельство о бедности, — более глупой книги о русской революции, кажется, издано не было. Я как-то назвал ее «Княжной Джавахой» для детей офицерского возраста. Страшно доблестная книга. Ее читали нарасхват. Думаю, что алдановский «Ключ» — самое умное, что написано о той же революции, — никаким «расхватом» не пользовался. Не пользовалась никаким вниманием и предыдущая биография ген. Краснова. А из нее кое-что можно было бы предвидеть...

Но ни ген. Краснов, ни его подвиги не имеют никакого значения. Власовская армия имеет огромное значение: после деникинского ухода белой армии из Крыма это была первая попытка возродить вооруженную и русскую борьбу с советской властью. Эта попытка была предпринята: а) в катастрофически тяжелых политических условиях, б) людьми, для этого ни с какой стороны непригодными. Она кончилась таким провалом, каким до сих пор не кончалась кажется еще ни одна из попыток вооруженной борьбы против Советов.

Между историей деникинской и власовской армий можно найти довольно много параллелей. Общность метода: вооруженная борьба. Общность некоей военной «аполитичности». Общность «психологического профиля» верхов: у Деникина — дворянская бюрократия старой России, у Власова — партийная бюрократия советской. Была некоторая общность даже и в той атмосфере военной касты, какая была характерна и для деникинской и для власовской армий: невоенный элемент рассматривался более или менее как низшая раса, и даже ген. Краснов точно также подрывал Власова, как он в свое время пытался подорвать Деникина, — и при Деникине и при Власове очень уж прельщала его атаманская булава. У Власова была все-таки «армия» или что-то вроде армии. У Краснова были кое-как политически подмалеванные уголовные банды. В венской казарме одной из них висел протянутый по целой стене лозунг: «За мародерство — расстрел, военная добыча — дозволено». На конце «о», а не «а». Но, конечно, и мародерство было тоже дозволено. Я бы сказал: Власов это трагедия, Краснов это просто скандал... Наши сегодняшние ди-пи, и власовы в том числе, едва ли отдают себе отчет в том, что насильственные выдачи беженцев Советам в числе прочих оснований имеют и такое: воспоминания о подвигах, совершенных красновскими оккупационными и карательными отрядами во Франции и в Италии. Точно так же, как галлиполийцы не любят отдавать себе отчета в том, что откат белой армии от Рола и прочего последовал более или менее непосредственно после подвигов Мамонтова и Шкуро.

Параллелей можно найти много. Но есть и различие: деникинская верхушка была антикоммунистической, власовская была коммунистической. И от этого различия проистекали все остальные качества.

Я лично принадлежу к числу тех реакционных и устарелый людей, которые совершенно всерьез предполагают, что мораль совершенно всерьез должна стоять над политикой. И что правила игры должны соблюдаться. Иначе с пересадками или даже без пересадок мы возродим в эмиграции стиль скорпионской резни в кремлевской банке. Для того — не стоит свергать Сталина, скорпионовую технику он знает лучше, чем кто бы то ни было в мире. И если мы говорим — а еще только декламируем о православии, то не следует прибегать к методам воинствующих безбожников. Не так давно в Мюнхене какие-то «неизвестные» совершили налет на типографию, в которой готовилась к печати какая-то брошюра Е. Кусковой — и разбросали набор. Мое отношение к Кусковой можно установить из этой брошюры. Налетчиков на типографию я бы — если бы мог — по-отечески выпорол: не хулиганьте. Но и типография — вероятно, перепуганная, и Союз Писателей и Журналистов, стоящие, конечно, за свободу печати, — всячески расшаркиваются перед налетчиками. Свобода печати — но только для приятных авторов. Для неприятных — есть у нас «ленинский дух и игуменской окрик в налетах», — словом свобода печати, но построенная на принципах кузькиной матери. Согласитесь сами, что после вот этакой реакции на свободу печати — соответствующая декламация соответствующих программ не производит на меня ровно никакого впечатления. Таким образом — в данном случае — мои симпатии стоят на стороне Кусковой. И если в правила нашей игры мы включили свободу печати, то давайте эти правила соблюдать. И если мы собираемся бороться против большевизма, то нельзя орудовать методами советской легкой кавалерии. Или — еще хуже — методами эмбрионального ОГПУ. Это как будто бы достаточно ясно.

Есть, конечно, и смягчающие вину обстоятельства: очень возможно, что брошюра Кусковой могла бы означать кое для кого из власовцев угрозу выдачи, — в этом случае я взял бы обратно свои слова о легкой кавалерии и о большевицких методах.

Есть в эмиграции люди, настроенные, по-видимому, еще более оптимистически, чем настроен я. Они предполагают, что стоит только устранить «принципы диктатуры» или изъять из программы средних учебных заведений теорию диалектического материализма, или убрать товарища Сталина с его Политбюро, Россия автоматически«возродится». Этот оптимизм, по-видимому, разделяют все так называемые борцы за так называемую свободу. Этот оптимизм имеет свои положительные стороны: он концентрирует все силы на одной точке. Или на двух: на борьбе и на свободе. Но потом борьба заканчивается победой, победа приводит к «свободе» — к разным свободам для разных людей («Устами каждого воскликну я «свобода», но разный смысл для каждого придам». М.Волошин) и потом как-то оказывается, что кроме ножей и их производных, никто никакой свободы не получил. Так было во Франции до и после 1789 года. Так было в России до и после 1917. Так было и в Польше: русская революция дала ей «свободу», свобода дала гражданскую войну, диктатуру Пилсудского и потом пилсудчиков, потом немецких генерал-губернаторов, потом советских генерал-комиссаров. Почти то же сейчас совершается в Индии: священные принципы свободы начинают воплощаться в жизнь, и даже такой вековой непротивленец злу насилием, каким до «свободы» был Махатма Ганди — и тот требует войны с Пакистаном. И десятки миллионов людей Индии, которые при кровавом господстве английского финансового империализма веками жили, кто в Индостане, кто в Пакистане, сейчас получили полную свободу бежать и драпать куда глаза глядят — спасая свои пожитки и свою жизнь от других людей, которые тоже получили свободу. Каким-то таинственным образом борцы за свободу никак не в состоянии предусмотреть некоторых из ее последствий. Не предусмотрели жирондисты и Дантон, милюковцы и Троцкий, «польское коло» Государственной Думы и Роман Дмовский, Пандит Неру и даже Ганди. И еще ряд других людей в ряде других стран и других эпох.

Если бы я был законодателем при ООН, я бы запретил употребление слова «свобода» — ибо это есть самый жульнический термин из всех применяющихся к науке и технике политического шарлатанства. Ибо каждый башибузук каждой политической смуты понимает этот термин по своему, главным образом, как право его, башибузука, определять содержание свободы его собственным ятаганом. Лично я никогда ни за какую «свободу» — свободу без прилагательных — не воевал и не собираюсь. И даже за свободу без целого ряда прилагательных. «Свобода печати» сама по себе не обозначает ничего — ибо она всегда ограничена. Также всегда ограничена и свобода торговли, свобода религии, и даже свобода голосования. Я воевал и воюю за известный государственный и общественный строй, который, исходя из своей традиции и оглядываясь на конкретную обстановку, и будет определять размеры свободы печати, религии и даже голосования. Он, например, должен будет установить, допустима ли коммунистическая печать, торговля водкой или револьверами, существование секты скопцов и избирательное право для вчерашних коммунистов. Лично я, например, настаивал бы для будущей России на полной свободе для коммунистической печати: пусть она попробует открыто оправдать все то, что делалось в России, что было сделано с Россией. И пусть она попробует выдержать открытую полемику с некоммунистической печатью. Если этой свободы не будет дано, то много миллионов глупцов нашей страны будут уверены в том, что коммунисты — если бы у них была свобода слова — уж ответили бы на все наши обвинения. Нужно дать свободу: и коммунистам свободу из последней речи подсудимого, и глупцам возможность убедиться в том, что этим подсудимым защищать себя действительно нечем. Но во Франции «Юманите» я бы повесил в ее полном редакционном составе. Разные условия диктуют разные размеры свобод. И никакая традиция не может допустить свободы без всяких прилагательных.

Тысячелетняя традиция русской государственности нам более или менее известна. Или — точнее, должна была бы быть известной. Но мы не отдаем себе отчета в том, с какими именно конкретными условиями столкнется эта традиция, если она будет восстановлена. И всякая иная власть, если традицию восстановить не удастся. Русская интеллигенция февраля 1917 года искренне или неискренне — но все-таки предполагала, что после свержения кровавого старого режима все будет совершенно замечательно. Теперь мы склонны предполагать, что после свержения нового кровавого режима автоматически наступит нечто вроде Светлого Воскресения Христова — по терминологии правого крыла эмиграции или — по терминологии ее левого крыла — столь же светлое воскресение диктатуры пролетариата после нынешней диктатуры НАД пролетариатом. А вдруг оба эти воскресения друг с другом не договорятся — как не договорились даже и меньшевики с большевиками? Тогда вопрос о том, как именно нужно понимать нашу новую свободу, будет решаться при помощи ножа. Так, до 1944 года коммунисты и Де Голль шли во имя свободы. Пришли. Теперь вопрос стоит о ноже.

У нас есть только два способа избежать ножа: американские оккупационные дивизии или Самодержец Всероссийский — без какого бы ни было «самоопределения вплоть до отделения» и прочей демагогической чуши, которую пережевывают творцы наших программ. Ибо если мы допустим самоопределение вплоть до отделения, то ингуши начнут самоопределяться от Чечни, Харьков от Киева, и Винница от Москвы, и у нас получится почти то же, что сейчас происходит в Индии — с двумя поправками: а) никакие трудящиеся массы от России самоопределяться не хотят и б) те люди, которые заходят самоопределяться — по условиям нашей истории и прочего, обладают, я бы сказал, значительно гипертрофированной боеспособностью. Определение самоопределения мы уж лучше предоставим самодержцу Всероссийскому. Или иначе, российской традиции. Она, как это уже было в прошлом, оставит, как она оставила Финляндии ее республиканское устройство и чеченцам посадит исправника. Может быть, что наиболее боеспособные люди Финляндии и Чечни этим довольны не будут. Но это есть единственный способ провести самоопределение без отделения голов.

Все программы всей эмиграции исходят из принципа пустого места или табула раза, на которую могут быть нанесены любые письмена любой модной или немодной философии. Но через часов двенадцать после переворота опять окажется, как оказалось в 1917 году, что никакого пустого места нет, что страна переполнена такими напряжениями, каких она, может быть, не знала за всю свою многострадальную историю.

В качестве введения к моим дальнейшим соображениям, я приведу несколько совершенно конкретных примеров.

Вероятно, около пятидесяти миллионов человек согнаны со своих мест — целые классы и целые расы, всероссийские кулаки и крымские татары, «репрессированные и поляки, немцы и чеченцы. На из местах сидит кто-то другой. Пятьдесят миллионов внутренних русских ди-пи хлынут домой. И дома найдут кого-то другого.

Вероятно около пятнадцати миллионов человек втянуты в бюрократический аппарат советской власти: от колхозной бухгалтерии до личного состава главков, трестов, синдикатов и прочих разновидностей хозяйственной саркомы. Куда ИХ девать?

Колоссальная тяжелая промышленность, кое-как построенная большевиками обслуживать войну — будущую войну. Есть уголь и сталь. Есть заводы из угля и стали, производящие орудия и снаряды, но легкой промышленности — нет. В тот момент, когда война за мировую революцию будет окончательно снята с повестки дня — большая часть тяжелой промышленности повиснет в воздухе. Ее продукцию некуда будет девать. Ибо нет тех фабрик и заводов, которые переделали бы аллюминиум в кастрюли, железо в плуги и сталь в велосипеды.

Коммунистический Интернационал культивирует национальный шовинизм. Он разделяет, чтобы властвовать. Самые шовинистические круги эмиграции не доходят до такого восхваления русского имени, до какого дошла сегодняшняя советская пропаганда. Никакое русское правительство не обращалось так с «инородцами», как обращается советское. Оно десятилетиями натравливало башкир против русского империализма и подавляло русские восстания башкирскими дивизиями и башкирские — русскими дивизиями. Оно выселило заграницу или на «неудобоусвояемые земли» миллионы поляков, финнов, татар, чеченцев, грузин, латышей и прочих. Товарищ Рафаил Абрамович совершенно прав: Сталин раздувает антисемитизм в такой степени, в какой, может быть, не раздувал и Гитлер. Р. Абрамович думает, что это идет автоматически. Поставим вопрос иначе: из черноморских портов таинственным образом отплывают целые пароходы, груженые нелегальными еврейскими эмигрантами, и в Палестину. Без согласия Сталина ни один пароход ни из одного порта выйти бы не смог. Каждый пароход выгружает новый груз арабского антисемитизма: есть ли хоть какое-нибудь разумное основание полагать, что Сталин не знает, что именно он творит? И не знает, что именно творится в СССР?

Еврей и социалист Р. Абрамович стоит на точке зрения американских оккупационных дивизий в Москве. В тех его статьях, которые мне попадались на глаза, такого призыва нет. Но такой призыв ясен из всех его статей. Я, русский и монархист, стою на той же точке зрения — и рискую проповедовать ее с полной откровенностью: если не будет третьей и нейтральной силы — то нас ждет резня. Я скажу еще больше: я знаю старую русскую эмиграцию. Я не буду называть никаких партий и имен. Но есть и партии и имена, которые идут на диктатуру. Если к власти придут они — я или вовсе не поеду в Россию или снова сбегу, на этот раз заблаговременно. Ибо у меня нет решительно никакого желания присутствовать при самоопределении партий и племен, при отделении окраин и голов, при той новой, нам еще неизвестной, махновщине, которую неизбежно вызовет деклассированный элемент светлого контрреволюционного утра.

После свержения советской власти нам предстоят очень тяжелые годы. Бескровных революций не бывает — разве только в декламационных сборниках. Но не бывает и бескровных контрреволюций — что бы мы, сидя тут, за границей, не декламировали на эту тему. В революции победил Ленин, который по части бескровности никаких иллюзий не питал. Давайте и мы не будем питать.

Я писал — пишу и сейчас: страна разделена кровавой чертой. Она отделяет тех, кто расстреливает, от тех, кого расстреливали. Пусть эмигрантские блудники непротивления и всепрощения говорят о всеобщей амнистии мучителям и палачам — я говорить об этом не буду. Ибо я, может быть, могу простить за моего погибшего брата, убитую жену, погибшего где-то в ссылке отца — но я не имею никакого права звать к забвению прошлого те десятки миллионов людей, которые или сами прошли чекистские застенки или заочно похоронили в них своих мужей и жен, отцов и сыновей. Мои старые читатели, может быть, вспомнят о том следователе, который допрашивал меня в ленинградской тюрьме ОГПУ, — в этом описании никакой ненависти не было — товарищ Добротин был средним чиновником советской уголовной политической полиции. Но был же и товарищ Розов, НЕ средний агент советского террора, занимавшийся убийствами, в том числе и убийством моей жены здесь, заграницей. Товарищ Розов пошел на убийство добровольно. Сейчас он сидит в турецкой тюрьме. Бог даст, мы с ним еще встретимся. Не в турецкой тюрьме, конечно.

Меня в ГПК ни разу не пытали и ни разу не ударили. Не так давно, в Гамбурге, я сидел в компании трех новых беженцев — все трое советские студенты. И вот они стали обмениваться воспоминаниями. Я встал и ушел. Зачем мне все это слышать — эту бесчеловечную повесть об избиениях, зверствах, пытках? Простят ли они?! И имею ли я моральное право звать их к прощению — людей, которых наместники моего Добротина били и топтали ногами, выбивая признание в никогда не сделанных преступлениях? Я не хочу описывать технически более усовершенствованных способов: это не мой стиль. Так — после всего этого — можем ли мы рассчитывать на всеобщие объятия? И на то, что десятки миллионов людей все это забудут? Примут наши эмигрантские рецепты бессудности и безнаказанности самых страшных преступлений, какие только совершались в мировой истории? — Давайте не будем говорить языком сказок братьев Гримм...

В России вырос правящий слой, кровавой чертой отделенный от всей остальной массы. Этот слой очерчен НЕ резко. Есть Сталин, есть Берия, есть профессиональные палачи, есть бездушные чиновники, есть невольные сексоты, есть люди, спасающие свою жизнь продажей чужих жизней. Система сыска, шпионажа и террора господствует тридцать лет. Она автоматически вобрала в себя всю ту сволочь, какая только прозябала на территории одной шестой части земной суши и, что, может быть, еще важнее, в течение тридцати лет воспитывала в этой сволочи те моральные свойства, какие этой системе были нужны. Как вы думаете, что могло получиться из вот этакого «отбора», прошедшего многолетнюю специальную тренировку? Тренировку, которая совершенствовалась и усиливалась из года в год? Вот — осенью 1933 года товарищ Добротин — правда, не без усилия воли — напяливал на себя, так сказать, европейское выражение его партийной физиономии. В 1940 его преемник обращается с подследственным студентом — пролетарским студентом, как с футбольным мячом, и потом приказывает принести «рубашку» — покрой этой рубашки я уж лучше и описывать не буду.

Было бы совершенной глупостью призывать к забвению всего этого. И примерно такой же глупостью будет предположение, что какие-то массы — количество людей, десятилетиями натасканных на вот этакое пролетарское обращение с другими людьми, — теперь после переворота мирно и по-христиански уживутся с другими людьми России. Что поляки, болгары, сербы, финны и прочие, и прочие завтра забудут все то, что от имени русского народа проделывалось с ними вечера? И что миллионы чекистов всякого сорта завтра примирятся с потерей той власти, какая у них была вчера? И примут совершенно всерьез наши с вами обещания гарантировать их неприкосновенность личности от их вчерашних жертв? Некоторые эмигрантские программы и благопожелания рассчитаны по-видимому не только на малокровие мозга, но и на полную потерю памяти.

В современной России есть общее только одно — если говорить о положительной общности: это туманное, очень туманное воспоминание о том, что называется «общностью исторических судеб». Отрицательная общность для большинства населения только одна: ненависть к существующему режиму. И дальше начинают дробиться все атомизированные массы, перекатывающиеся из конца в конец гигантской страны и растерявшие почти все органические связи. Дробится даже и ненависть к существующему режиму — ибо никто не может сказать: так в чем же суть существующего режима Сталина? В НКВД? Колхозах? Партии? Марксизме? Социализме?

Тут начинаются ступеньки:

первая: все было бы хорошо — в том числе НКВД — если бы не Сталин;

вторая: все было бы хорошо, если бы не Сталин и НКВД;

третья: все было бы хорошо, если бы не Сталин, НКВД и колхозы.

Потом соответственно идут: пятая, шестая, десятая и так далее. На последней, самой последней из всех мыслимых ступеней, стоят люди, вроде меня: все, начиная с февраля 1917 года, есть или глупость или измена, и нужно покончить с этим всем... Таких людей очень много. Только — они не пишут...

То, что я ниже буду писать о власовской армии, написано, конечно, с точки зрения классового врага. Или точнее — с точки зрения морального классового врага. Для меня Власов — есть враг. Даже и в том случае, если бы волею судеб мы бы оказались политическими «попутчиками». Власов есть, как и я, «сын народа». Он, как и я — вышел из низов. Но и на низах были разные люди. Были тургеневские Хори и Калинычи, но были и горбоносые Васьки Красные. Калинычи вымерли, Хори — в (не онятное слово) и на верхах советской жизни угнездились Васьки Красные — вышибалы сталинского публичного дома. Часть из них, вероятно, вроде Жукова, защищала «свой дом». Часть, вроде Власова, перешла к другой хозяйке другого дома. Моральный уровень ни того, ни другого Васьки от этого не изменится никак. Обе эти категории будут говорить, что этот «дом» был их родиной. Но у обеих этих категорий никакой родины нет. И обе категории будут строить легенду — ибо только легенда может их как-то снова вывезти...

Мое первое знакомство с новой эмиграцией в ее некоторой массе произошло в марте 1945 года у имения Ниендорф, в 80 км к востоку от Гамбурга. В конце января мы бежали из Померании на одном возике и двух велосипедах. Мы были в пути больше месяца. Мы и наш конь дошли до пределов нашей выносливости. Шли смешанные со снегом дожди, ночевать было негде, есть было нечего — Красная армия двигалась где-то на Берлин. У нас был случайный адрес моих друзей — семьи русских Режлихов, старых эмигрантов, как-то попавших в Ниендорф. Мы очутились в селе верстах в пяти от Ниендорфа. Я поехал на разведку.

Владелец имения д-р Э. Фогель оказался моим читателем. Его жена г-жа Е. Фогель — тоже. Она была немкой из Москвы, он был в свое время каким-то дипломатическим служащим германского посольства в Москве — при гр. Мирбахе. Когда я вернулся к Юре и его жене — они смотрели на меня, как на председателя суда, который держит в руках уже вынесенный приговор. Мы еще раз оказались спасены.

Д-р Фогель и его жена приютили в своем имении целую ораву русских беженцев и в том числе и нас. Окрестные «остарбайтеры» тянулись к Ниендорфу, как к своему «национальному центру». Положение супругов Фогель было очень сложным: война еще кончена не была. При имении состоял целый штат гласных и негласных наблюдателей и соглядатаев партии и гестапо. Супруги Фогель делали для русских беженцев значительно больше того, что разрешала самая элементарная предосторожность. Имение было запущенное и небольшое — около 300 га. Число русских нахлебников было что-то около 130. В их числе были две крестьянских семьи из Орловской губернии, большие семьи — с братьями и прочим. С конями, возами и даже коровами: весь путь от Орла почти до Гамбурга они проделали гужом.

О Ниендорфе, пленных, беженцах, о днях капитуляции и прочем я в другом месте пишу подробнее. Здесь меня интересует только тема расслоения. Итак: две одинаково крестьянских семьи — одна постарше, другая помоложе. Папаше одной из них — Климову лет около 50. Патриарху другой — я назову его Ивановым — лет около сорока. Обе были размещены в чем-то вроде сарайчика, который кое-как приводится в жилой вид. Таких семей было много. И Евгения Ивановна Фогель из-под самого носа партийного надзора крала яйца и рассовывала их по голодающим беженским ребятишкам. Наступала весна и рабочих рук не хватало: остарбайтеры работать отказывались: довольно мы работали на немцев! От «немцев» в те дни оставался только Берлин и его окрестности. Я агитировал: нужно сеять картошку, иначе вам же осенью нечего будет есть. Все совершалось на основах самой современной философии: немецкий Иоганн по приказу свыше поджигал склады немецкого продовольствия, польские и русские Иваны отказывались предусмотреть возможности своего собственного пропитания. Климов и его клан молча и деловито стали пахать и сеять. Иванов и его клан дули самогон. Евгения Ивановна приходила ко мне и просила меня выступать в качестве агитатора о пользе будущей международной демократически и окончательно нацифицированной картошки. Я — выступал. Это помогало мало и только на короткое время.

Потом пришли англичане. Пленная масса меняла свои цвета, как хамелеон. Сегодня слух: «выдавать не будут» — гармошка и контрреволюция. Завтра другой: все «осты» должны быть репатриированы, все ходят с красными бантиками и озираются друг на друга: кто из сотоварищей, спасая свою шкуру, станет рассказывать о надеждах на НЕвыдачу? Ивановы проявили максимум беспокойства: прибегали ко мне, я писал им по-английски заявление. Они бегали к Евгении Ивановне, и она им писала такие же заявления. Потом — мои они проверяли у Евгении Ивановны, а ее — у меня. Потом — пошли потасовки. Климовы были избиты за «штрейкбрехерство» — за то что пахали «на немца». Поляки занимались просто грабежами и попытались установить над имением свою диктатуру. Помощник управляющего пошел с женой в озеро и там мирно утопились оба. Ивановы куражились и угрожали Фогелям английским вмешательством — жалобой на бесчеловечное обращение.

Я пошел к английскому коменданту — у меня были английские вырезки о моих книгах. Но и без меня англичане сказали прямо: нужно работать. Правда, так как теперь демократия, то работать не обязан никто. Но никто не обязан и кормить неработающих.

Ивановы пришли ко мне: целым скопом, человека четыре. Какую-то жалобу англичанам на супругов Фогель они, оказывается, уже подали, и она уже как-то стала известной. Польский треатораст стремившийся к диктатуре, уже сидел в английской тюрьме. Немецкая полиция уже ловила заблудшие нацистские души. Ивановы заявили, что они хотят ехать дальше, не могу ли я им устроить какое-нибудь удостоверение. Они сидели, все четверо, недоверчивые, озлобленные, настороженные: вот устрою я им удостоверение, а что в нем будет — а у кого проверить? Не к Фогелям же идти? Вчера была попойка, дека и потасовка. Я потом узнал, что украли и спрятали в лесу.

Удостоверение — клочок бумажки от какого-то английского унтер-офицера им было устроено. Их обоз был нагружен. Перед отправкой они потребовали, чтобы обоз был обыскан: зачем? «А чтоб потом про нас не говорили, что мы воры». — Кто-то организовал обыск и перед собравшейся весьма интернациональной толпой был организован спектакль: все было выгружено, просмотрено и опять нагружено. Обоз тронулся на запад. Там, верстах в трех, в лесу, были запрятаны заранее спертые два седла, какие-то чемоданы и что-то еще. Все это было там отобрано, для дальнейших полицейских мероприятий ни у кого не было ни времени, ни охоты.

Вечером пришли к нам оба Климовых — стариков. Поговорили о том о сем. Выразили обоюдное удовлетворение по поводу отъезда семьи Ивановых. Климова и сказала: «Так чего же вы хотите — при советах Ивановы были милицейскими и при немцах полицейскими — сколько народу напортили!» — «Так почему же вы раньше этого не сказали?» Старик Иванов строго оборвал жену: «Ну, нечего зря говорить, кроме нас об этом никто тут не знает, сказали бы мы — нас бы из-за угла убили бы».

Вот вам, значит, низы «правящего слоя».

Вопросы мифологии

Это есть психологический перелом огромного значения. Очень вероятно, что здесь я поддамся соблазну некоторого преувеличения. Сейчас, рассматривая вещи с точки зрения сталинских победных реляций, нашего лагерного сиденья, всеобщей мировой декламации о «правах человека», о почти такой же всеобщей рационализации, социализации и бюрократизации всех человеческих прав, любой мой читатель имеет вполне достаточные «объективные» основания считать мои дальнейшие утверждения форменной чепухой. Я не думаю, чтобы по складу моего характера и моего мышления я так уж был бы склонен к форменной чепухе. Ниже я приведу ряд моих предсказаний, которые в свое время были опубликованы и из которых мои новые читатели смогут убедиться в том, что в этих предсказаниях никакой чепухи не было: почти все они уже оправдались. И процент попаданий здесь был больше, чем у кого бы то ни было из известных мне политических деятелей, мыслителей и писателей. Сейчас, впрочем, эти три профессии несколько специализировались: деятели не мыслят, писатели не действуют, мыслители не пишут. Или иначе: тот слой людей, которые понимают политику больше, чем кто бы то ни было иной — не действует и не пишет. Это — средние люди человечества.

Так вот: 1) судьбы мира и человечества будет определять Россия — не в первый раз в своей истории.

2) Будущие судьбы России будет определять ее тысячелетняя традиция.

3) Центральный политический пункт этой традиции — русская монархия будет восстановлена.

4) Для ее восстановления и деятельности ей совершенно необходим культурный слой, разделяющий русскую традицию.

5) Этим слоем является старая эмиграция.

Если бы старая эмиграция осталась бы на старых идейно-философских позициях, то вся конструкция всех этих пяти пунктов повисла бы в воздухе: не оказалось бы культурного слоя, который, стоя «за веру, царя и отечество», мог бы технически реализовать принципиальные положения русской традиции и русской монархии. Тогда вопрос о будущем России пришлось бы отодвинуть в неизвестную нам даль. Но старая эмиграция уже покинула свои прежние интеллигентско-философские позиции. Еще не вся она стала на почву традиции. Но она к этому идет и она к этому придет. До 1917 года ни одна уважающая себя «прогрессивная» газета не стала бы публиковать такого «опиума для масс», как расписания богослужений. Теперь это делает вся эмигрантская печать — даже и та, которая с Союзом воинствующих безбожников находится в прямом духовном родстве. Сейчас ни одна эмигрантская газета не посмеет написать о Николае Втором того, что о нем писалось и говорилось до 1917 года — даже и та часть печати, которая с ВКП (б) находится в самом тесном кровном родстве: по их общему отцу — Карлу Марксу. И общей матери — философии во всех ее пятистах вариантах.

Это происходит вовсе не потому, чтобы наши старые «властители дум» перековались на новые рельсы. А просто по чисто рыночному закону спроса и предложения: печатный орган, который стал бы повторять о «вере, царе и отечестве» все то, что редакторы этого же органа писали ДО 1917 года — вылетел бы в трубу по простому отсутствию сбыта. Так почтенный, хотя и мало почтенный, проф. П.Н. Милюков издавал свои парижские «Последние Новости» — теперь советский орган под другим названием, но с теми же людьми, и в нем было: и расписание богослужений, и панихиды по Николае Втором. Проф. Милюков был и атеистом и чем-то вроде республиканца, автором знаменитой «глупости или измены» и самым основным деятелем Февральской революции. Свои старые точки зрения он проповедовал в своих мемуарах. В своей газете он их проповедовать уже не смел. Наши старые революционеры очень хорошо умели совмещать идейность и текущий счет. Это умение не покинуло их и за границей. Именно оно подсказывает им необходимость публикаций и о жизни православной Церкви, и о панихидах по убитому Русскому Царю. Ибо масса эмиграции — и за Церковь, и за Царя. А русская эмигрантская масса есть самое культурное, чем в данный момент располагает русский народ.

Относительно будущего этого народа можно, конечно, иметь самые разнообразные точки зрения. Наиболее оригинальную из них представляют галицийские самостийники — но ни о них, ни о их точке зрения просто не стоит и говорить. Мою точку зрения, изложенную в первом из пяти пунктов, можно, конечно, принять за патриотическое преувеличение. Однако почти то же самое сказал и б. американский посол в Москве м-р Бэллит, который, по-видимому, никакой философией не заражен и для русского патриотизма особенных оснований не имеет. Он писал, что это самый сильный и упорный народ в Европе. И привел таблицу прироста населения, которая заканчивается, так сказать, вопросительным знаком: если и дальше так пойдет, то кто в Европе сможет что бы то ни было противопоставить России? Сейчас в числе всяческого вздора мы имеем удовольствие присутствовать и при таком варианте: Сталин-де, поднял внешнеполитический престиж России на доселе небывалую высоту. Это пишут люди, которые, надо полагать, учили историю Европы хотя бы в средней школе. Даже и в пределах средне-школьной программы упоминается, например, и Александр Первый, при котором «внешнеполитический престиж России» стоял все-таки несколько выше cталинского престижа: Александр I действительно был «диктатором Европы», что по тем временам означало диктатуру более или менее над всем культурным человечеством. Сталин только стремится к этой диктатуре. Александр Первый и Николай Первый ее имели в своих руках. Сталин, в сущности, не имеет почти ничего, — разумеется, что цели обеих диктатур были совершенно различны: цари хотели мира и процветания, Сталин сеет войны и революции и организует голод и хаос. Но в отношении «престижа» Сталину так же далеко до Александра I, как Бенешу до Трумана. В 1814 году в мире не было силы, которая могла бы Александру Первому сказать «стой». Сталин продвигается только до той черты, которая отделяет территорию, на которой еще ведутся дипломатические переговоры, от той территории, на которой уже дают по морде. Высовывает свой разведывательный и разнюхивательный нос на советско-персидскую границу: «дадут или не дадут по морде?» — «кажется, дадут, нужно нос свой втунить обратно». Все это, конечно, очень беспокойно. Но едва ли это можно назвать «престижем».

Начиная от 1814 года — с некоторыми перерывами двух неудачных войн — Крымской и Финской — в России можно было жаловаться на что угодно, только не на нехватку «престижа». Александр Второй раз разрешил Бисмарку нападение на Францию — Бисмарк напал. Другой раз НЕ разрешил Бисмарку напасть на Францию — Бисмарк был взбешен, но ничего поделать не смог. Теперь к нам, кое-как знающим русскую и европейскую историю хотя бы в «объеме курса среднеучебных заведений, приходят всякие люди и говорят нам о сталинском внешнеполитическом престиже красной или белой, но все-таки России. Эти люди не знают — или делают вид, что не знают — о том «престиже», которым наслаждалась или не наслаждалась Россия почти в течение всего XIX века; и приходят другие люди — десятки и сотни других людей — и преподносят нам — и человечеству вообще — десятки и сотни вариантов такого очевидного, вопиющего и, в сущности, бесстыдного вранья, как «небывалый внешнеполитический престиж России». В подавляющем большинстве случаев это вранье совершенно прозрачно. Для полного его разгрома достаточно взять в руки самый элементарный учебник истории, самый элементарный статистический справочник или самые элементарные факты из наших личных воспоминаний. Достаточно взять в руки любой статистический справочник, вышедший до 1914 года, чтобы установить тот факт, что Россия Николая Второго в промышленном отношении развивалась быстрее СССР Иосифа Сталина. Достаточно сравнить ход двух мировых войн, чтобы установить соотношение стратегических талантов Николая и Сталина: Николай Второй отдал Польшу, но не отдал действительно ни пяди русской земли. Сталин отдал все до Волги. Достаточно было взять в руки любой хронологический справочник Первой мировой войны, чтобы установить полнейшую вздорность теории «Дольхштоса». Достаточно сравнить немецкие потери Первой и Второй мировых войн — на Восточном и на Западном фронте, чтобы с полной степенью бесспорности установить относительную роль русской и союзных армий в деле двукратного разгрома немецкой военной машины. Чуть-чуть труднее доказать, что во Вторую мировую войну вообще никакой «машины» не было: было наспех сколоченное сооружение из запасных частей, суррогатов и вывесок. Не так трудно установить и тот факт, что партайгеноссе Гитлер точно так же мало определял судьбу Германии и войны, как товарищ Сталин — судьбу России и войны.

Часть утверждений властителей дум современного человечества носит характер окончательного бесстыдства. В Германии в 1941 году было с великой сенсацией опубликовано «Завещание Петра Великого» — о происхождении которого сказано во всех германских исторических справочниках и словарях. Министерство партайгенноссе Геббельса предполагало, что из ста человек только один заглянет в словари и справочники — да и тот будет молчать. В Англии 1947 года все пережевывается и пережевывается теория большевиков, индустриализации России — и авторы этой жвачки, вероятно, предполагают, что из ста их читателей ни один не догадается раскрыть хотя бы ту же Британскую Энциклопедию и посмотреть: а как же собственно шла индустриализация России ДО Сталина. Люди, пишущие о «престиже» сталинского СССР, вероятно, предполагают, что никто из их читателей никогда не читал — а если и читал, то начисто забыл Париж 1814 года, Священный Союз и того «жандарма Европы», который в лице Александра I и Николая II сидел на русском престоле. Действительно был жандармом — и боролся с ворами. И теперь воры борются с жандармами. С той весьма существенной разницей, что русский городовой не бежал от уличного скандала под временное прикрытие своего камина, кресла и портвейна, а нынешние пытаются бежать. Сейчас, в 1947 году, на еще дымящихся развалинах германской тоталитарной системы, нынешний лидер германских социал-демократов объезжает Европу и Америку с проповедью восточного тоталитаризма и западной демократии. Так, как будто не было никаких тоталитарных режимов: в Англии эпохи Кромвеля, во Франции эпохи Робеспьера и Наполеона, в Италии Муссолинии, и наконец, в Германии Гитлера. Так, как будто никакому немцу и в голову не придет порыться в скудном справочнике своей собственной памяти и сообразить тот простой факт, что тоталитарный строй никакого отношения ни к востоку, ни к западу не имеет. Что идейные отцы тоталитарного режима — итальянец Макиавелли, англичанин Гоббс и немецкий еврей Маркс никакой ни восточной, ни тем более славянской психологией не страдали никак. И что мы — таинственные и мазохистические славянские души —против нашего тоталитарного режима вели почти четырехлетнюю гражданскую войну, тридцатилетнюю идейную; что вся Россия полыхала восстаниями, что три миллиона людей ушли из нее и что за тридцать лет из этих трех миллионов — даже и одна тысячная часть не пошла на примирение с русской тоталитарной системой, — где же немецкий протест против немецкой? и можно ли представить себе русского Великого Князя в рядах коммунистической партии. Немецкие князья в германскую национал-социалистическую партию шли толпами... Так где же Восток и где же Запад?

... Сейчас мир наполнен голодом и страхом. Но это потому и только потому, что сознание мира наполнено чепухой. Не нужно никаких новых теорий, открытий и Америк. Нам — всем нам, нужно только одно: отмыть от грязи философии ряд простых, элементарных, я бы сказал, топорных истин. Как те топорные истины, которые в свое время были вырублены бронзовым топором на Скрижалях Десяти Заповедей. Это примитивные истины: не сотвори себе кумира, не убий, не прелюбы сотвори, чти отца твоего и мать твоя. Совершенно примитивно. Но без этого примитива, как оказывается, невозможна никакая человеческая жизнь. В истории человечества вообще, а России в частности, есть ряд совершенно примитивных вещей, без которых, как оказывается, мы все попадаем в полное распоряжение целых коллекций Больших Букв, — вот вроде ОГПУ или НКВД, УНРРА или ИРО. И садимся на «паек», на «жилплощадь», проходим чистки или (непонятное слово), мечтаем удрать то в Германию, то в Уругвай. И — не мы одни. Совершенно деловой американской журнал пишет, что около одной пятой всего населения Франции готовы были бы удрать куда глаза глядят, если бы только у них были визы. Это — из Франции, которая при «тиранах» стояла во главе всего культурного человечества. А сколько бы населения осталось в Германии или СССР, если бы дать людям ту свободу передвижения, которой они пользовались при тиранических режимах Вильгельма II и Николая II?

...Мир нуждается в целом ряде вещей. В частности, в «денацификации», демилитаризации. Но в еще большей степени мир нуждается в самом простом обезвздоривании, так сказать, в «дечепухизации». Политическое и историческое сознание любого современного европейца переполнено совершеннейшей чепухой, которая при современной доступности книг и прочего приобретает характер «научно философских истин». Любая страна Европы разбита на десятки партий и любая из этих партий может за самую скромную поденную или построчную плату нанять любого философа, который путем любых цитат может с достаточной степенью культурности, научности и вообще эрудиции доказывать массе любой вздор и любую чепуху. Лет пятьсот тому назад философия была «служанкой богословия». Теперь она превратилась в потаскуху политики. Крупнейший философ России Вл. Соловьев писал о крупнейшем философе Германии — Гегеле, что «талеры, которые он получал от прусского короля, обеспечивали не только содержание философа, но и содержание его философии», — содержание и самого Соловьева и его философии тоже кое-чем обеспечивалось...

Последствия Гегеля Германия расхлебывает и сейчас. Мы расхлебываем другие последствия — и Чернышевского, и Лаврова, и Маркса. Французы — последствия Руссо, Вольтера и Дидро. Американцы пока что не расхлебывают почти никаких. Но кое-что приходится хлебать и им: от гегелей и марксов не может изолировать даже и Атлантический океан. Но и мы еще не расхлебали до конца то, что еще придется хлебать даже и нам.

Русская революция сейчас является самой классической в истории человечества: она длится тридцать лет и она угрожает всему миру. История русской революции есть самая классическая революционная история во всем мире. Нигде и никогда «движущие силы революции» не выступали с такой бесспорной ясностью и нигде и никогда революция не приводила к таким экономическим, моральным — и в будущем также и политическим — катастрофам. Нигде и никогда во всей истории человечества голая философия не выступала с такой яростью против голых фактов действительности. Сейчас никто и нигде не врет так, как врет советская пропаганда, — но сорок лет тому назад никто и нигде не врал так, как врали властители дум русской интеллигенции. Была построена уродская, фанатическая или — если хотите — утопическая теория (ряд теорий), и их будущие достижения заранее объявлялись пределом всяческой социальной святости. И для того, чтобы поднять, «намагнитить» массы к боям за эти теории — втаптывалось в грязь все прошлое и все настоящее России.

На первой всесоюзной конференции историков-марксистов их идеологический вождь историк проф. М.Н. Покровский определял задачи «исторической науки» так:

«Суть дела в том, чтобы обругать царизм возможно хлестче, показать его неспособность, глупость, гнусность...» («Труды конференции», т. 1. стр. 48). М.Н. Покровский был профессором царского времени, и его пятитомник, вышедший ДО революции, полностью включает в себя всю «суть дела». Даже иллюстрации к этому роскошному изданию — таких изданий в СССР нет вовсе — подобраны из произведений польской шовинистической живописи. И даже иезуиты-инквизиторы оказываются борцами за прогресс, против «неспособности, глупости и гнусности» старого режима. М.Н. Покровский стоял на левом фланге нашей историографии. Но, собственно, то же самое желал и пр. Ключевский, который стоял где-то посередке: пятитомник Ключевского есть собрание почти таких же фальшивок и подлогов, как и пятитомник Покровского. Так жили мы — и так мы учились: ненавидеть все наше, родное, тысячелетнее, существующее и поклоняться чужому, выдуманному и несуществующему. Завершением всей этой научной конструкции явилось создание научного социализма — науки о том, чего в мире НЕ существовало. Науки о призраке или науки о пьяной мечте. Теперь мы переживаем похмелье.

Продолжение следует

(19 сентября 2008 г.)


Прокомментировать статью

Имя:
E-mail:
Комментарий:
Введите текст, который Вы видите на картинке:
защита от роботов