24 октября 2019 г.

Новые статьи:

Государство
Дмитрий Волков
Вступление в Имперскость
Общество
Дмитрий Волков
Смертный выбор
Семья
Екатерина Терешко
Формы устройства ребёнка в семью
Общество
Вадим Колесниченко
Концепция тотальной украинизации. Анализ
Общество
Александр Каревин
Житие «святого» Иуды
Религия
Виктор ХАЛИН
Плавание по волнам сектантского богословия, или Почему я ушел от протестантов
Религия
Протоиерей Николай СТЕЛЛЕЦКИЙ
Общественная нравственность
Государство
Федор СЕЛЕЗНЕВ
Царская забота: государство и промышленность в самодержавной России
 
 
 

Статьи: Классика

Иван СОЛОНЕВИЧ
Что есть масса?

Солоневич Иван Лукьянович (1891–1953) — известный русский эмигрантский публицист. Печатаемый фрагмент является архивной частью большой книги о «Социализме...». Работа писалась в 1940-е годы.

Окончание. Начало — № 5/2007.

Бисмарк, внося в германский рейхстаг проект закона об организации продажи спиртных напитков, всячески извинялся и пресмыкался перед кабатчиками. И объяснял рейхстагу, что кабатчиков обижать никак нельзя: выборы в рейхстаг зависят от них. О том же писал для Америки Джек Лондон. Почти о том же писал для Англии Герберт Уэльс. Кабак — немецкая кнейпе, английская таверна, американский салун — являются первичными общественными ячейками, где формируется первичное общественное мнение немецкой, английской или американской «волости». Здесь люди собираются, и здесь они галдят о политике. По-крыловски «судили и рядили и войска разводили». Разумеется, что местный кабатчик целиком зависит от местных капиталистов: в любой момент могут задушить конкуренцией. Само собой разумеется, как бы ни формировалось общественное мнение за кабацкой стойкой, над ним имеются контролирующие силы в виде церкви, интеллигенции, суда, полиции или, например, той железнодорожной компании, дорога которой проходит через данную волость. В общем, в масштабе волости этот аппарат народовластия действует более или менее удовлетворительно, — в особенности и принимая во внимание почти полное отсутствие в Америке того слоя людей, который мы зовем бюрократией. Особенных безобразий допускать нельзя: будет скандал — скандал же никому не нужен. И в этой волостной ячейке есть действительно значительная доля реального самоуправления. Но когда дело доходит до вопросов войны или мира, то ни избирателя, ни даже кабатчика никто ни о чем и не спрашивает. Те люди, которые имеют деньги, печать и власть, заранее готовят и обрабатывают общественное мнение — примерно таким же путем, как работает всякая «обрабатывающая промышленность», то есть самым внимательным образом учитывая и характер обрабатываемого сырья. Кто плохо учел этот характер, тот по законам капиталистической конкуренции вылетает в трубу. Люди, которые организовали гигантскую промышленность Америки, знают, конечно, и свое сырье, и свои массы, иначе бы все они прогорели бы давно. Гитлер тоже знает свои массы — иначе бы к власти пришел не он, а кто-то другой. Беда только в том, что Гитлер не знал чужих масс. Например — русских...

Масса, народ, никогда не правили и никогда править не будут, хотя они «творят власть». Творят — со всякими неизбежными отклонениями от общего правила — «по образу и подобию своему». Когда, как у нас получилось с царским режимом, — образ Царя оказался не соответствующим образине университетской черни или когда образ Сталина оказался не соответствующим историческому образу народа, возникает революция или контрреволюция. И — «возвращается ветер на круги свои»... У народа, у массы есть только выбор одного из двух: царь или капитал. Диктатуру я не считаю выбором: это только временное и в исторических масштабах очень скоропроходящее явление. Она все равно кончается или монархией или капитализмом. На практике это означает какую-то комбинацию между капитализмом и монархией, комбинацию, которая в разных странах формируется по-разному. Ленин писал: «Монархия вообще не единообразное и неизменное, а очень гибкое и способное приспособляться к различным классовым отношениям господства учреждение» (Сочинения. Т. 15. С. 247). Ленин только не сказал, в чем именно состоит «гибкость» монархии... И чем эта гибкость лучше социалистической беспощадности Ленина—Сталина—Гитлера.

Унылый большевистский гимн так формулирует высшую самостоятельность «массы»:

Никто не даст нам избавленья —

Ни Бог, ни царь и ни герой…

...Без героев все-таки не обошлись: их унылые, но грозные монументы торчат чуть ли не на каждой площади: именно они, герои, принесли «избавленье» — от чего избавленье? Несколько перефразируя социалистическую формулу, отметая какую бы то ни было демагогию, смотря прямо в глаза реальным фактам тысячелетней истории человечества, нужно сказать так: перед этим человечеством стоит такой политический выбор: Царь, рубль или чека. Или монархия, или капитал, или террор. Ни рабочий, ни крестьянин никогда не правили, нигде не правят и никогда править не будут. Правит всегда правительство.

Оно может править в интересах народа — тогда оно будет народным правительством. Оно может править против интересов народа — тогда оно будет антинародном правительством. Оно может учитывать интересы и настроения широких масс — тогда оно будет умным правительством. Оно может их не учитывать — тогда оно будет глупым правительством. Свою собственную политическую инициативу «масса» проявляет только в катастрофические периоды истории, когда старое правительство рушится или когда никакого правительства вообще нет. Но и тогда перед массой стоит только выбор; есть столько-то уже существующих кандидатов на власть, и массе предоставляется только одна возможность: выбора кого-то одного из числа существующих кандидатов, — несуществующего кандидата масса ни выбрать, ни поддержать никак не может. В совершенно такой же степени я, масса с врачебной точки зрения, могу из пяти имеющихся способов лечения желудка выбрать любой один. Но шестого, несуществующего, я ни выбрать, ни изобрести не могу. Я если и изобрету, то автоматически перестаю быть «массой», а становлюсь творцом нового, шестого способа.

Во всей истории человечества есть только один-единственный пример, когда масса создала правительство: это наше смутное время. Там, в сущности, не было ни вождей, ни героев. Ни Минин, ни тем более Пожарский никак не были вождями в современном нам смысле этого слова, и после создания правительства они совсем ушли с исторической сцены, канули в полную безвестность. «Очерки Смутного времени» Платонова дают, пожалуй, исчерпывающую картину этого единственного в истории мира процесса: как крепкий русский мужичок, которому окончательно надоели и воровской большевизм казачества, и иностранная интервенция шляхты, и семибоярская дипломатия и вождизм Ляпуновых и Трубецких, стал по всей тогдашней Руси вооружаться и дубьем, и рублем и искал только военно-финансовых управляющих и для дубья, и для рубля. Но, разгромив всех кандидатов на власть, этот мужик не столько создал правительство, сколько воссоздал его решительно в том же виде, в каком оно существовало до Смутного времени: «московскому царству без государя жити не мочно». И проявил очень тщательную и тревожную заботу о том, как бы какая-нибудь новая семибоярщина не вздумала бы вводить каких бы то ни было «конституций» и ограничивать царское право и царский долг безусловного самодержавия. Ярославский или вологодский, суздальский или костромской мужик тех времен не умел, конечно, ни читать ни писать — не умел писать даже и Борис Годунов. Но не нужно думать, что этот мужик был в каком бы то ни было отношении глупее сегодняшнего выдвиженца. Он прекрасно знал, что если кто-нибудь станет ограничивать власть московского самодержца, то уж никак не в его, мужика, интересах. «Ограничение — придет от тех и в пользу тех, кто сидит в Москве и кто, прежде всего, имеет технические возможности ограничивать». Он, мужик, из своих вологодских погостов или рязанских пашен как бы то ни было ограничивать власть царя не имеет решительно никакой технической возможности. Тогда, как и сейчас, мужик не имеет даже тех пролетарских возможностей забастовки или демонстрации, какие имеются в распоряжении города. Бастовать? — сам прежде всего голодать будет. Идти на демонстрацию? Куда? Мужик разогнал и конституционалистов боярского лагеря, и большевиков тушинского и — вернулся к тому, что на практике было проверено веками. Дай только Господи столько мозгов и сегодняшнему мужику!

Масса, народ, нация творят власть из века в век, из поколения в поколение: власть есть результат массы, народа, нации. Русский народ из поколения в поколение, из века в век создал — по образу и подобию своему, по потребностям и идеалам своим — монархическую единодержавную и самодержавную власть, под покровом которой создана величайшая империя мира и истории. Царь создан нами? Но «мы» — это не только «я да ты, да мы с тобой». Мы — это и те, кто жил пятьсот лет тому назад, и те, кто будет жить пятьсот лет после нас. Мы, сегодняшнее трагическое поколение, не имеем никакого нравственного права узурпировать власть тысячи лет и разбазаривать по прихоти Ленина, Сталина результаты подвигов и мук, усилий и крови одиннадцати столетий. Мы не вправе также отнимать у наших внуков то, что было создано и собрано нашими дедами. Есть какое-то истинно выдвиженческое хамство во всем ходе мыслей и вожделений всякого истинно революционного деятеля: одни поколения монархических дураков уже, слава Тебе Господи, во Марксе — подохли, другие поколения коммунистических баранов еще не родились. А сегодня — сегодня живу я. И сегодня я, вставши с левой ноги, буду делать то, что моя левая нога хочет. Это — психология нравственного подкидыша, придающая такой лакейский характер всякой революции. Об этой психологии В.В. Розанов писал:

«В революции нет радости. И не будет (курсив Розанова. — И.С.). Радость слишком царственное чувство и никогда не попадет в объятья этого лакея» (опять курсив Розанова; «Опавшие листья»).

Это хамская психология в самом буквальном смысле этого слова. Вспомним, что ее родоначальником был библейский Хам, попавший в историю из-за насмешки над своим отцом. Что есть революция, как не насмешка, кровавая насмешка, над трудами и жертвами бесчисленных поколений, которые бессильны уже по одному тому, что они уже умерли. Но они создали и наш язык, и нашу Империю, и все то, чем мы живем и без чего мы не жили бы вовсе.

Наш народ создал и наш язык, и нашу Империю, и наше самодержавие. Как английскую конституцию создал английский народ, а шляхетские вольности — польский народ. Но это никак не значит, что, создавши власть, народ ею руководит. Точно так же, как народ, создавший язык, никак не руководит ни Пушкиным, ни Толстым. Попытки руководства властью совершенно равноценны попыткам «творческих бригад» товарищей переплетчиков руководить творчеством Пантелеймона Романова. Народ творит и поддерживает власть миллионами способов, но никак не «голосованием». Народ воюет или не хочет воевать для данной власти. Народ будет платить или не платить налогов. Народ под данной властью или будет крепнуть, или будет слабеть. Народ миллионами способов будет показывать власти свое уважение или другими миллионами способов — свое неуважение. На одном фланге будет «Боже, Царя храни», на другом фланге — наряду с подхалимажем по поводу гениальнейших вождей — сотни совершено похабных анекдотов по адресу тех же гениальнейших. Гениальнейшие ни к чему уважения не имеют и сами его не вызывают. Они предпочитают действовать или враньем демагогии, или страхом террора. Или комбинациями того и другого в разных пропорциях.

Я повторяю еще раз: без какого-то процента демагогии, как и без какого-то процента устрашения, не может обойтись никакая власть в мире. Люди устроены так, как они устроены. Если бы они были ангелами, то никакой власти вообще не было бы нужно. Впрочем, по библейскому мифу, даже среди ангелов оказались революционеры против Бога. Так что, по-видимому, какой-то доли «государственного принуждения» не лишено и царство Божие, — о царствах человеческих нечего и говорить. Но в самой законченной форме социалистического образа правления — в СССР, собственно говоря, ничего уже, кроме вранья и террора не осталось. Это, впрочем, уловил из опыта Французской революции тот же Ипполит Тэн.

Большевики точно так же, как и якобинцы, орали о власти народа или о власти пролетариата только до момента своего прихода к этой власти. Придя, они и на народ и на пролетариат наплевали самым откровеннейшим образом — по тому же рецепту, о которым рассказывает Тэн и которого в свое время наши сеятели революции каким-то таинственным образом не заметили вовсе. Муссолини разогнал итальянский парламент за его буржуазное происхождение. Гитлер разогнал немецкий — даже и без объяснений причин, разогнал и кончено. Пилсудский ругал польский парламент, при нем же избранный, такими словами, какие в русской печати не принято упоминать. Большевики разогнали Учредительное собрание, избранное по их же рецепту о четыреххвостке. Социалистические выборы, всегда почти стопроцентные, продемонстрировали перед изумленным человечеством совершенно новую избирательную систему, построенную— в России — на принципе нагана, в Германии — на принципе плахи, в Италии — на принципе касторки. Здесь сущность избирательного принципа обнажена до полной очевидности.

Я вообще питаю некоторое, слегка, вероятно, гипертрофированное отвращение ко всяким выборам вообще. То, что я видал в СССР, в некоторой степени оправдывает даже самое крайнее отвращение.

В советских выборах я принимал участие всего один раз. Но и то не в качестве избирателя, а в качестве загонщика: требовалось из выборного стада построить мощную колонну и гнать ее в Большой театр на выборы в Моссовет. В Большом театре выборному стаду — даже и без особых церемоний — было сказано, что партячейка ВСЦПС наметила такого-то кандидата; кто против? Не думаю, чтобы даже у самых мечтательных людей в СССР могли бы оставаться хоть какие-то иллюзии насчет свободы их избирательной совести...

В странах с устоявшейся демократической системой правления дело обстоит значительно сложнее. Можно сказать, что выборы сельского старосты свободны почти на все сто процентов. Избиратели села знают своих кандидатов, знают, кто пьяница, кто жулик, кто не пьяница и не жулик, вопрос касается только местных дел, более или менее знакомых каждому обывателю, до результатов выборов «капитанам промышленности» никакого дела нет. Но уже в Англии даже и сельские выборы в значительной степени зависят от помещика-лендлорда, который обычно действует более или менее по директивам партии, которую он в данный момент поддерживает. Равновесие общественных сил, созданное вековым отсутствием всяких внешних помех, выработало своеобразную, чисто англосаксонскую систему поиска компромисса во что бы то ни стало: лучше уступить конкуренту сто долларов, чем устроить скандал, который обойдется в тысячу. В этих условиях борьба разных групп правящего слоя принимает характер борьбы по совсем второстепенным поводам. Основные линии развития разумеются сами собой для всех правящих групп. Поэтому так трудноуловима разница между консервативными и прогрессивными партиями Англии и Америки. Дело еще заключается в том, что и английское правительство, ответственное перед парламентом, и американское правительство, перед парламентом не ответственне, правительствами, в сущности, не являются. «Аппарат власти» правящего слоя лежит вовсе не на парламентских скамьях. Исполнительный аппарат власти находится в аппаратах министерств, которых никакой министр не имеет права трогать, — министры могут меняться как угодно, по пяти штук в год, но нельзя разрушать созданного веками аппарата. Законодательный аппарат находится: во Франции в руках пресловутых «двухсот семейств», в Англии у столь же пресловутых Big five пяти крупнейших банков Англии — с большой поправкой на влияние и власть монарха, а в Америке— в карманах капитанов промышленности, без каких бы то ни было поправок. Во всех этих странах и принципы избирательной системы и правила парламентской игры признаются только в той степени, в какой дело идет об ерунде. Когда дело заходит о вещах, имеющих настоящее значение, — люди берутся не за избирательные бюллетени, а за дубье. В североамериканской гражданской войне южане наплевали на голосование, а северяне наплевали на конституцию. Сейчас американские банки тратят на президентские выборы сто миллионов. Представьте себе такой гипотетический случай: Москва затратила на эти выборы миллиард, и в президенты попал коммунист. Стали бы американские деловые люди ждать последствий голосования или взялись бы за винчестеры?

Когда дела идут гладко — как они идут в Англии, то голосование, хотя ничего и не решает, но и ничему не мешает. Оно дает массам приятную иллюзию соучастия во власти, подымает политический уровень этих масс, приучая их думать о политике всерьез, а не по-выдвиженчески, дает правящему классу определенное представление о настроениях страны, следовательно, предупреждает против грубых ошибок. Все это — в английских условиях — совсем неплохо, но все это, конечно, не власть, не правительство и даже не контрольный орган над правительством. Это чрезвычайно сложная постройка подчинения масс разумному правящему слою. Было бы нелепо отрицать наличие очень большого государственного разума у правящего слоя Великобританской Империи, как и у всего английского народа вообще.

На совсем другом фланге государственного строительства стоит Польша. Если московский человек требовал от себя и от других полного подчинения воле московского царя, если англичанин требует от себя и от других англичан полного подчинения тому очень сложному комплексу, который называется традицией, то польский шляхтич стоял на диаметрально противоположной точке зрения. Он, шляхтич, был носителем идеи «золотой вольности». Он, шляхтич, считал себя вправе знать все, во все вмешиваться, все контролировать. Избирая на своих «элекционных сеймах» новых королей, он заранее рассматривал этих королей как жуликов и прохвостов, которые, только не догляди, разворуют или пропьют всю Речь Посполитую, — или как дураков, которые без его, шляхтича, руководства в государственных делах не понимают ни уха ни рыла. Шляхта установила свое принципиальное право подымать вооруженные восстания против центральной власти, уклоняющейся от шляхетского контроля (право «рокошей» и «конфедераций»), а также право контролировать и срывать решения даже и шляхетского большинства: право «либерум вето», на основании которого требовалось единогласное решение сейма. Всякий идиот, участвовавший в сейме, мог сорвать любое сеймовое решение простым «не позвалям». В промежуток времени с 1652 года по 1764-й, то есть перед самым падением Польши, из 55 сеймов было таким образом сорвано сорок восемь!

Московский и английский человек создали две величайших империи мира: английский человек в исключительно благоприятных условиях, московский человек в условиях катастрофически неблагоприятных — еще одна иллюстрация к тому, что внешние условия играют в лучшем случае весьма второстепенную роль. Польский человек находился в условиях худших, чем английский, но безмерно лучших, чем московский. Единственное, чего он добился, — это полной гибели польской государственности — да и польской культуры тоже. Москва разгромила Польшу вовсе не потому, что московский человек воевал лучше польского (как правило, поляки воевали гораздо лучше москвичей), а потому что он был умнее: он создал более умный государственный строй и умнее служил этому строю. В историю человечества польская история должна была бы войти как совершенно наглядный пример народа, в общем довольно талантливого, чрезвычайно боеспособного, но совершенно лишенного всякого государственного инстинкта. Роковую роль в истории Польши сыграл, конечно, католицизм. Но ближайшей причиной гибели Польши была голосовательная система, выраженная, может быть, более ярко, чем где бы то ни было в мире. Погубила Польшу именно она — хотя за ее спиной стояли, конечно, гораздо более глубокие факторы психологического и религиозного характера. Шляхтич был прирожденным кавалеристом. И его «легкая кавалерия» и ее контрольные налеты на государственное управление привели к тому же, к чему привели бы Россию совдепы, если бы система советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов утвердилась бы в России — хотя бы даже и не совсем всерьез и не очень надолго...

История русской демагогии

Очень проницательные из моих читателей, вероятно, уже успели заметить, что никаких симпатий к сталинскому режиму в частности и к социализму вообще я не питаю. Но в меру моей возможности я все-таки хотел бы остаться объективным. В интересах этой объективности нужно отметить: как не кровав и не гнусен сталинский режим — он все-таки лучше «диктатуры» пролетариата в той ее форме, какую проектировали первые революционные годы. Благодаря сталинскому режиму Россия за первый год войны потеряла территорию с населением миллионов в восемьдесят. Но если бы вместо Сталина Россией бы управляли всяческие совдепы, а во всяческих совдепах всяческие ленинские кухарки имели бы возможность пролетарски контролировать государственное управление, то Россия потеряла бы все сто восемьдесят — пошла бы по пути Польши.

История русской демагогии развивалась истинно гегелевскими путями: тезис, антитезис, синтез. Тезисом было «кровавое царское самодержавие», которое преодолевалось революционным антитезисом «диктатуры пролетариата» Сталинский бараний рог оказался окончательным «синтезом». Он очень плох, этот синтез, но все же он лучше «антитезиса» кухаркиных методов управления. Сталинское самодержавие оказалось безмерно более широким, чем самодержавие московских царей: те имели всякую власть над всяким русским человеком, но не имели никакой власти над традицией. Самозванца выперли, в частности, и за то, что он в баню не ходил и после обеда не спал: ежели ты царь — так поступай, как поступают все порядочные православные: ходи в баню и после обеда почивай. Покушения на Православие со стороны любого московского царя и вовсе невозможно себе представить. Сталин же может ломать все, что захочет. Но это все-таки лучше управления страной по чисто совдеповской системе — тогда пропали бы окончательно.

По-видимому, из всех стран мира и истории Московская Русь являлась обладательницей наименьшего в мире процента демагогии. При выборах Михаила Федоровича была допущена чисто демагогическая натяжка о «пресветлом Августа корне». Была некоторая натяжка и по вопросу о преемстве прав византийских императоров. Однако таких фальшивок, как «лжеисидоровы декреталии»— подложное завещание императора Константина, которыми папство оперировало несколько веков подряд (оперирует, впрочем, и сейчас) — в московской истории все-таки не было. Идея «Третьего Рима» была не демагогией — она была программой. Таинственным образом эта программа — в ее социалистическом варианте — была усвоена и Сталиным. В Большой советской энциклопедии о Москве сказано: «Москва, символ победоносной социалистической революции, кузница марксистско-ленинского учения, призванного изменить мир, штаб мировой коммунистической революции» — чем не третий Рим?

Москва, до того как стать «порфироносной вдовой» и «символом победоносной социалистической революции», была носительницей очень суровой власти. Власть Москвы была очень похожа на власть коменданта осажденной крепости: какие тут сантименты, когда враг наседает со всех румбов компаса. Но эта власть не была демагогической. Пушкинский Пимен оставляет для «подданных» чрезвычайно ограниченный объем политических прав: пусть они

...Своих царей великих вспоминают

За их труды, за славу, за добро...

А за грехи, за темные деянья

Спасителя смиренно умоляют.

Пушкинский мотив этой «конституции» впоследствии повторяют и Достоевский, и Суворин, и Розанов — люди, знавшие Россию не «по Гегелю» — и даже не «по Марксу». Власть была сурова, искренна и честна. И работала для России так честно, как ни одна другая власть в истории мира.

Демагогию к нам импортировал Петр— бессознательно, конечно. Его «окно в Европу» не было окном, оно было дырой. Окно предполагает стекла: я вижу, что делается в мире, но дождь меня не заливает. В дыре — стекла нет. Сквозь дыру хлещет что угодно. Понятие «шляхетства», введенное Петром, совсем уж даром не прошло. Ровно столетие после Петра русское шляхетство подражает польскому так, как будто Москвы никогда и в истории не существовало. «Элекционных сеймов», правда, не было. Но на ролях легкой кавалерии польского шляхетства выступает тяжелая кавалерия петербургской гвардии: трон становится игрушкой в дворянских руках, отсюда и крепостное право.

От идеи дворяновластий очень не трудно перекинуть мост к идее народовластия — от польского образца к французскому, от «золотой вольности» к принципам французской революции. Может быть, хоть теперь мы подумаем о том, к чему привели польские и французские принципы на практике?

Нужно всегда иметь в виду совершенно необходимую поправку на эпоху. «Народ» в разные времена означал разные вещи. Даже для Платона: в состав «народа» не входили рабы — они не входили даже в понятие «людей», они были вещью — res, по выражению римского права. Много веков спустя крестьянин не был «народом» даже и для Пушкина, как он не был «трудящимся» даже и для социал-демократии самой последней эпохи. В XVII и XVIII веках «народ» и «массу» составляли среднее и мелкое дворянство, которое противопоставляло себя «вельможеству». Массовое дворянство во всех странах мира было тогда тем, что мы сегодня зовем «демократией». Классические примеры демократического управления мы получили из Древней Греции, однако эта демократия базировалась на рабовладении— и это рабовладение для всех, в том числе и для Платона, считалось вещью само собою разумеющейся. Само собою разумеющимся было крепостное право даже и для Пушкина.

Идеи демократии проникли в Россию в их чисто польской формулировке, и эту формулировку нетрудно проследить даже у Пушкина, правда, в те года, которые не следует ставить в вину великому поэту, — мало ли что случается в молодости. Однако мотивы дворянской вольности отражали не только юношеские буржения Александра Сергеевича, они отражали и настроение среды. Это настроение доминирует и у декабристов: и для них крепостное право является само собою разумеющимся — вопрос идет только о его практическом оформлении. Идеи польской демократии овладели Россией на сто лет — пока их более или менее не ликвидировал Николай I. Трон стал игрушкой в руках петербургской шляхты, и шляхетское «не позвалям» висело над троном угрозой цареубийства. От этой идеи очень недалеко до «всеобщего, равного, прямого, тайного и врального избирательного права». Эта избирательная идея, взятая в ее существе, означает право каждого Ивана и Сидора, не говоря уже о Марье и Дарье, контролировать действия верховной государственной власти. Польский шляхтич изобрел наиболее реальный способ контроля: «не позвалям», а в случае ежели власть этого «не позвалям» не слушает, шляхтич садится на коня и устраивает «рокош» — легализированное восстание против государственной власти.

Не будем слишком строги и к шляхтичу: он только последователен. Ибо если мы признаем за любым участником всеобщего и прочего принципиальное право контроля над государственной властью, то мы обязаны признать и его право на гарантии реальности этого контроля. А самой реальной из таких гарантий является все-таки вооруженная сила. Все остальное может и остаться на бумаге: контролируемое мною правительство примет мой акт контроля и повесит его в уборной, — тогда к чему было и контролировать?

Петербургское шляхетство в лице Биронов, Остерманов, Головиных, Минихов, Орловых и прочих довольно успешно усвоило право шляхетского контроля над верховной властью. Но если допустить право Бирона, то на каком основании отказать в таком же праве Пугачеву? Тогда давайте уже контролировать мы все, до последней ленинской кухарки. На ленинской кухарке вся двухсотлетняя демагогия русской революций дошла до своей высшей точки. Потом — стала падать. Так что даже и Троцкому с Бухариным, которые как-никак кухарками не были, попытки контроля стоили их собственных голов. Царский режим был все-таки демократичнее: он вешал только за политическое убийство, да и то не за каждое.

Ленинская кухарка, которая должна уметь править государством, есть, во-первых, результат двухвекового процесса и, во-вторых, максимальное достижение, мировой рекорд демагогии. В энциклопедические словари будущего она, вероятно, войдет в качестве классического примера демагогического вранья, уже ни перед чем не останавливающегося.

Вспомним всю общественную обстановку 1917 года — самого рокового года в истории России: две революции в один год. Подорванная изнутри борьбой двух фракций правящего слоя, разочарованная ходом войны, потерявшая свой нравственный идеал страна не выдержала. Тысячелетняя монархия упала. К власти пришли болтуны. И на власть нацеливались изуверы. Перед изуверами стояла совершенно реальная опасность: еще несколько месяцев, страна придет в себя, военные запасы, к этому сроку уже накопленные на фронте, плюс вступление в войну Америки дадут возможность загладить неудачи на фронте. Корниловский «мятеж» при всей его наивности был все-таки первым признаком отрезвления. Нужно, следовательно, ковать железо, пока оно не пришло в себя. Завтра — может быть, будет уже поздно. И, следовательно, ни перед чем останавливаться нельзя. И вот тогда-то и родил Ленин кухарку свою...

Кухарке, конечно, было очень приятно: наконец-то нашлась такая родная ей, кухарке, партия, которая так хорошо поняла ее непонятую кухаркину душу. Цари ей говорили: вари борщ и не суйся не в свое дело. Наш Ленин сказал, он, родной, единственный догадался: «Кухарка должна уметь править государством»; ну как же не наш не родной, как же не гениальный.

Я, конечно, говорю о глупых кухарках. Умные кухарки (шмелевская «Няня из Москвы») варили борщ — и хороший борщ, лучший в мире. Но они не лезли ни в вопросы «тайной дипломатии», ни в совдепы 1917 года, как впоследствии не лезли в легкую кавалерию 1930-х годов. Не лезли даже и тогда, когда борщ варить оказалось не из чего.

Количество глупых кухарок оказалось в России потрясающе ничтожным. И именно потому так короток оказался медовый месяц наших молодоженов — кухарки и Ленина. За отсутствием достаточного числа глупых кухарок Ленину пришлось в чрезвычайно скорострельном порядке бросить свою ставку на демагогию и взяться за террор. Но некоторое время кухарки все-таки плавали — в состоянии этакого революционного самоупоения — на самой поверхности гнилого петербургского болота.

Из кого же состоял слой этих весьма кратковременных именинниц? Напомню, что Петербург русским городом, собственно говоря, никогда не был. Это был, пожалуй, наименее русский из всех больших городов России. На верхах его околачивались по преимуществу то Бироны и Остерманы, то Каульбарсы и Фредериксы. На низах — было всякое. По данным словаря Брокгауза и Эфрона (Т. 65. С. 279), «инородческое население живет около столицы, окружая ее кольцом и достигая... даже до 90% общего числа населения». Национальной статистики городского населения не велось, учитывался только язык: русский язык в качестве неродного языка в 1891 году показали 85% населения, но в столице Империи по-русски, разумеется, говорили не одни русские, для василеостровских немцев языком быта давно стал русский язык. Но ни русской аристократии, ни русского кондового купца и рабочего в Питере не было. Или во всяком случае не было как определяющей общественной среды.

Победа социализма в России объясняется многими обстоятельствами, и, вероятно, полного и законченного объяснения мы не найдем никогда, как до сих пор нет полного и бесспорного объяснения ни одному факту мировой истории. Однако некоторые факторы довольно бесспорны. На первое место я ставлю вырождение правящего слоя и в связи с этим вырождением проигрыш ряда войн, которые Россия могла бы и должна была выиграть. Это была линия, которая вела к разгрому правящего слоя. Другая, так сказать, встречная линия, которая привела к победе социалистов, и притом самых крайних социалистов, объясняется по преимуществу не только культурной, но и нравственной отсталостью части русского рабочего класса.

В Западной Европе городской пролетариат складывался столетиями: из цехового ремесла, из домашней промышленности, из мелких предприятий начала и середины прошлого века. Он успел сложиться в известный слой или класс, с его профессиональным сознанием, профессиональной моралью и профессиональными навыками.

У нас — наследственный пролетариат был, собственно говоря, только в старых наших промышленных областях: Тула, Урал, Ижевск, Павлов Посад. В годы Гражданской войны этот пролетариат почти поголовно выступил против большевиков. Главная большевицкая опора была в Петербурге, который не совсем уж зря был впоследствии переименован в Ленинград.

Среди петербургского пролетариата были эстонцы, латыши, много польских рабочих, были финны, была, наконец, всяческая чухна из ближайших окрестностей города. Прилив русских рабочих шел исключительно за счет деревни. Нетрудно догадаться, что лучший элемент этой деревни на заводы не шел. В предвоенные годы деревня переживала период очень бурного роста. Крестьянин крепил свое хозяйство, скупал дворянские гнезда, заводил улучшенные севообороты, и в города шли неудачники сельского хозяйства, главным образом молодежь опускающихся или опустившихся семей.

Русская деревня, при всей ее некультурности и прочем, имела все-таки свой слаженный быт, свою традицию и свою мораль. Там была некоторая, я бы сказал, «истовость», которую деревня пронесла и сквозь все годы большевицкой революции. Что же находил в городах, в особенности в Петербурге, деревенский парень, покинувший и деревню, и семью, и быт, и «мир», и «обчество», и некоторую общественную дисциплину, сложившуюся веками?

Чужой и холодный город на чужом и холодном болоте. Ни семьи, ни «обчества», ни дисциплины. Завод и трактир. Да еще компания городских подонков Обводного канала или Охты. Жизнь столицы проходит где-то наверху, на недосягаемой высоте. Для рабочей жизни не сделано ничего. Император Николай II пытался что-то сделать: приказывал графу Витте разработать закон о восьмичасовом рабочем дне, подарил городу «Народный дом», заводил «народные чтения» и все такое. Он хотел что-то сделать, но не умел — правда, он и не обязан был уметь. Те, кому он приказывал что-то сделать, и не умели, и не хотели: наш старый правящий слой ничего не умел и ничего не хотел, кроме покойной жизни. Рабочий молодняк, как и рабочий вообще, оставался, в сущности, беспризорным. И именно в эту беспризорную среду была брошена революционная пропаганда, оплачивающаяся в японскую войну на японские деньги и в немецкую — на немецкие. Близость Петербурга к финской границе, за которой русская полиция была уже бессильна, чрезвычайно облегчала техническую сторону этой пропаганды. Этому деревенскому парню, только что пришедшему из далекой деревни, не всегда и не очень грамотному, пропаганда, в частности, говорила: вот ты, товарищ Сидоров, являешься передовым отрядом мирового пролетариата. Вот ты, товарищ Сидоров, ты и есть «краса и гордость», авангард революции, лучшая надежда человечества. Товарищу Сидорову все это было очень приятно. Но, кроме того, товарищу Сидорову говорилось, что семья, царь, Родина, Бог, Россия и все такое — это старые поповские бредни, обман трудящихся масс, эксплуатация народного невежества и твоего, сидоровского, тоже. Вот ты прочти Карла Маркса — сам увидишь.

Карла Маркса Сидоров прочесть, конечно, не мог — очень немного из русских «марксистов» читали его в подлиннике, а не в копеечных брошюрах. Из копеечных же брошюр возникало нелепое, уродистое мировоззрение, помесь интернационала петербургской улицы с манифестом Карла Маркса, чухонской озлобленности против Империи, с пораженческой пропагандой немецкого шпионажа, чисто русского правдоискательства, с изуверскими программами крайних левых партий. Все привычные опорные точки были потеряны: грабь награбленное. Грабить Сидоров, впрочем, все-таки не пошел. Как несколько позже он все-таки не пошел «резать буржуев». Еще несколько позже этот Сидоров погиб почти целиком — в отрядах красной гвардии, в подавлениях «кулацких восстаний», в сыпнотифозных госпиталях и, наконец, в подвалах и концлагерях на его же спине созданного «режима трудящихся». И, умирая, он в большинстве все-таки еще думал, что умирает не за зря. Он умер хуже, чем за зря. Он умер за разгром своей собственной страны, за то, чтобы его собственные дети расползлись по всем закоулкам страшной советской беспризорности.

О какой бы то ни было личной вине этого Сидорова не стоит даже и говорить: он, этот Сидоров, попал совсем уже как кур в ощип. Те, более культурные и, следовательно, более ответственные слои, которые начали делать революцию, нашли в себе достаточно ума, чтобы остановиться на Феврале 1917 года и дальше не пойти — не пойти даже и туда, куда они сами звали массы. Но у Сидоровых не было ни той культуры, какая была у интеллигенции, ни того здорового черноземного инстинкта, какой был у деревни. Не было и той русской среды, и той русской традиции, какая была у тульских, уральских и донбассовских рабочих. Сидоровы оказались идеальной почвой для всяческой демагогии: у них была «тяга к правде», у них не было ровно никакой культуры, ровно никакой традиции, ровно никаких знаний, и всякое «нас возвышающее» вранье они принимали совсем всерьез. Это был единственный русский слой, попавший на удочку социалистической революции.

Этот слой потом, в дальнейшем ходе революции, возрождается в виде комсомола, актива, выдвиженцев, низовой партийной массы. Он страшно разросся количественно, и он страшно понизился качественно. Если Сидоровых 1917–1918 года двигала все-таки какая-то идея, то у позднейшего советского активиста, помимо совершенно потрясающего невежества, оказались в запасе только стальные челюсти, которыми он вгрызался в свою нищую советскую карьеру. Именно на нем, на этом активисте, было построено и здание террора, и здание так называемого социалистического хозяйства. Результаты этого хозяйства сказались во всеобъемлющей советской нищете. Ничего другого, кроме нищеты, и получиться не могло.

Глава о советском вранье

Ленинская «кухарка» была стопроцентной демагогией: Ленин врал и знал, что врет, кухарка приняла это вранье совсем всерьез. В приведенную мной формулировку демагогии ленинская укладывается целиком и без остатка. В других случаях дело обстоит несколько сложнее. Мы говорим, что демагогия предполагает легковерие тех, к кому она обращена. Легковерие, конечно, в какой-то степени предполагает и глупость, но разницу между умом, доверчивостью, легковерием и глупостью провести очень трудно. В истории России есть замечательный пример длительного и упорного обмана, так переплетенного с самообманом, что сейчас трудно разобрать, где кончался самообман и начинался обман в самом грубом смысле этого слова.

Об этой истории я расскажу пока совсем коротко. Сейчас же после освобождения крестьян был поднят «земельный вопрос» в его несколько новом аспекте: свободный крестьянин должен был иметь в своем распоряжении достаточное количество земли. Откуда ее взять? Ответ, который давала вся русская интеллигенция, звучал так: раздел среди крестьянства государственных, помещичьих и церковных земель.

Ответ этот имеет целую историю. Это было продолжением борьбы между двумя фракциями правящего слоя — из которой одна хотела сесть на место другой, — в таких случаях доводами не стесняются. Не стеснялся, в частности, Ленин. В своем «Аграрном вопросе в конце XIX века» он писал: «Конфискация частного землевладения, вне всякого сомнения (курсив мой. — И.С.) вызовет небывалый чисто американский подъем сельского хозяйства». Ленин опять врал и опять знал, что врет. Хотя бы по одному тому, что «американский подъем сельского хозяйства» был основан на интенсивной, чисто хищнической запашке огромных пространств девственной земли. Средняя американская урожайность очень ненамного выше нашей. Но «американский» уровень звучал гордо — отчего не использовать и «американский уровень»?

Всякая публика, начиная от Чернышевского и кончая Лениным, приводила обалделому крестьянству колоссальные цифры его грядущих приобретений за счет «царя, помещиков и попов». Цифры эти были как будто и правильны. Казна, например, действительно располагала чудовищными земельными пространствами, беда была только в том, что большинство этих пространств — посмотрите на карту России — лежало у Полярного круга. Часть была занята непроходимыми лесами. Часть (например, Алтай) и без Ленина передавались крестьянской колонизации. Да, у казны была земля. Но там, где ее не было у мужика (Украина), ее не было и у казны. Там, где она была у казны, была и у мужика (в Томской губернии, например, крестьянство имело около 115 десятин на двор).

Приблизительно так же обстояло дело и с помещичьей землей. Напомню еще и еще раз общую схему отношений треугольника: царь, дворянин и мужик.

Дворян прижимали уже и московские цари. За сто лет после петровского кабака дворяне наверстали очень многое. Но уже и Екатерина и Павел I пытались положить предел дворянским аппетитам во имя большинства страны, то есть мужика. Николай I подготовил освобождение, а его сын провел его. Разумеется, что, собирая, так сказать, почти подпольно все возможности грядущего освобождения, монархия не могла допустить никакой пропаганды ни за, ни против крепостного права. Она не хотела допустить пугачевщины, и она ее не допустила. «Реакционный» Александр III создал крестьянский банк — орудие мирной перекачки дворянской земли в крестьянские руки, Николай II провел столыпинские реформы. И в результате всего этого в крестьянские руки без всякой резни и без всяких потрясений переходило около трех миллионов десятин земли в год.

Но и этот перевод, сам по себе, не решал ничего. Отсталость русского земледелия объяснялась никак не малоземельем. Она объяснялась — помимо общих исторических причин — чересполосицей, общиной, трехпольем, бюрократической опекой и очень многим другим. Раздел всех технически доступных разделу некрестьянских земель среди крестьянства разорил бы очень много очагов сельскохозяйственной культуры и дал бы на двор 1,62 лишних десятины. Эти полторы десятины, как бы об этом ни врали Ленины, никакого «американского подъема», конечно, не дали бы. Его могла дать только аграрная техника. Но именно против аграрно-технического решения земельной проблемы интеллигенция восставала самым решительным образом. Почему?

Косвенный, но занятный ответ на этот вопрос дает в виде очень мимолетного намека восторженный биограф Н.Чернышевского Л.Зак. Зак пишет, что философские вопросы интересовали Чернышевского «лишь постольку, поскольку он видел в них средство противодействовать укреплению существующего строя».

Прямой ответ на этот вопрос дает вся история русской революционной интеллигенции: дело шло о «свержении», а для свержения были хороши все средства. Если Чернышевский даже и с философией обращался «постольку-поскольку», то что уже говорить о таких пустяках, как цифры или агротехника? Агротехника была, кроме того, и опасной: пока крестьянин был убежден, что казенные, помещичьи и прочие земли сразу дадут ему, крестьянину, «американский размах», он был или должен был бы быть на стороне революции.

И если в цифрах не всегда было удобно обыкновенное вранье, то можно было обойтись и умолчанием. Агротехника же представляла прямую и непосредственную опасность: если крестьянин увидит, что в результате «свержения» он, принимая во внимание и издержки этого свержения, получил всего-навсего полторы десятины на хозяйство, то в смысле свержения ему с чернышевскими будет не по пути. Если за время действия чернышевских крестьянин возьмется за агротехнику, ему с чернышевскими делать вообще будет нечего. Чернышевским волей-неволей приходилось врать... Теперь очень трудно, может быть, или вовсе невозможно оценить тот колоссальный ущерб для сельскохозяйственной культуры России, которые принесли с собой все эти чернышевские. Правительство всякими путями толкало деревню на путь подъема культуры. Слало туда и агрономов, и статистиков, и ветеринаров, и народных учителей, и инструкторов по маслоделию и пчеловодству, но, получая жалованье от правительства, все эти люди находились в моральном заведовании у чернышевских. Чернышевские же, заботясь исключительно о свержении, проповедовали этим низам интеллигенции: все это ерунда, обман, надувательство, отвод глаз от реальной «американизации» путем черного передела. Правительство слало ветеринара, а он не столько коров лечил, сколько взрывал самодержавие. Слало статистика — тот только свержением и занимался, а его, извините за выражение, статистикой, подтасованной в каждой цифре, приходится кое-как оперировать до сих пор, ибо другой никакой нет. Правительство слало инструктора по животноводству, а инструктор прежде всего предлагал поделить по кускам породистый скот помещиков, кулаков, конских заводов и молочных ферм — после Октября и поделили... Правительство слало инструкторов по пчеловодству, а инструктора заводили социал-демократические и социал-революционные ячейки...

Положение получалось совсем трагическое: правительство слало работников, а в деревню шли поджигатели. А наверху этой чисто поджигательской философии, этой «теории науки» стояли чернышевские и иже с ними, для которых все средства были хороши: и бомба, и вранье, и клевета, и, наконец, самое бесцеремонное обращение с той же наукой, «теорию» которой они поставили на место иезуитского Бога — для вящей славы его позволено решительно все.

Является ли черный передел голой демагогией? Думаю, что нет. Чернышевские не то чтобы врали: они закрывали глаза, как всякий фанатик закрывает глаза на всякий факт, противоречащий его фанатическому и, следовательно, фантастическому представлению и о жизни, и о вещах и о людях. Вот вам совершенно конкретный пример из того же Чернышевского, который, кстати сказать, первый предложил нынешнюю сталинскую коллективизацию сельского хозяйства — лет за 80 до Сталина. По «основной профессии» Чернышевский был политико-экономом: Маркс называл его «великим русским ученым, мастерски осветившим банкротство буржуазной экономии». Буржуазная экономия, как известно, выдвигает принцип конкуренции как регулятор хозяйственной деятельности человечества. Чернышевский восставал против конкуренции, ибо она «далеко не представляет удобств, требуемых теорией науки», а «теория науки», естественно, олицетворяется в Чернышевском. Эта теория Чернышевского, в частности, говорит: там где коммерческая сделка совершается между двумя коммерсантами, там действительно условия ее определяются соперничеством, но там, где «покупщиком бывает потребитель, там условия сделки определяются обычаем» — и от этого потребитель попадает в беспомощное перед продавцом положение.

Надо полагать, что при всей идейности своей Чернышевский все-таки время от времени покупал, например, ботинки. И, покупая, их он все-таки обходил две-три лавочки в поисках лучших и более дешевых. Чем же определялся окончательный выбор великого ученого: обычаем или конкуренцией торговцев?

О ботинках Чернышевский точно так же забыл, как забыли пропагандисты черного передела о казенных, подлежащих этому переделу землях в тундре и тайге, о крестьянском банке, об агротехнике и прочем. Было не до того: надо было свергать. Сейчас, после того, как программа Чернышевского проведена в жизнь Сталиным, русский мужик имеет полную, практическую и совершенно очевидную возможность подсчитать: так сколько же казенной земли он получил и сколько у него осталось своей...

Верил ли русский мужик статистике черного передела? Трудно сказать. Сельская интеллигенция, во всяком случае, верила, хотя «земельная площадь», подлежащая разделу по программе «черного передела», лежала тут же, под носом. Но ведь и сельская, и несельская тоже, интеллигенция покупала также и ботинки, и, покупая их, действовала, используя соперничество сапожников. Покупала у того, кто делал лучше и продавал дешевле, а вот ведь приняла «удобства, требуемые теорией науки» совершенно всерьез. Помилуй Бог: тут какие-то сапоги, а там «теория науки», которая «требует»...

Почему могут происходить и почему происходят такие вещи? Не знаю. Никто не знает. Если бы их не было, то золотой век человечества наступил бы давным-давно. Но при «теориях науки» придется еще подождать...

Статистике «черного передела» крестьянин имел все основания верить: говорят люди ученые, люди образованные, люди в большинстве хорошие — даже и «праведники» вроде Чернышевского. В своей частной жизни Чернышевский был таким же праведником, как и Ленин, как Робеспьер, как Гитлер, как Тилли, как Торквемада. С той только разницей, что до власти дорваться не успел, иначе всероссийскую чрезвычайку увидели бы не мы, а деды наши; для нас это было бы, вероятно, легче.

Вот еще один пример из той же кровавой революционной оперетки: летние дни 1917 года. Питерские улицы заклеены разными избирательными плакатами. Среди них один эсеровский на очень старую тему о царском кровопийце. Было сказано: на народное образование царская Россия тратила 80 миллионов, а на царский двор (смета двора) — 35 миллионов. Солдаты смотрели и ругались: действительно безобразие.

Не было сказано, что на народное образование кроме Министерства просвещения тратили деньги: и Министерство торговли и промышленности, и Министерство земледелия и Министерство путей сообщения и прочие, и военное ведомство, и Церковь, и главное, земство, в руках которого была почти вся сельская земская сеть.

Не было сказано, что в смету двора кроме содержания царской семьи входили и удельные именья, вино которых пила вся Россия — единственные гарантированно натуральные вина на всем русском рынке, и опыты первых оросительных работ в Средней Азии (государево Мургабское именье), и подготовка земли для крестьянской колонизации на Алтае, и первые попытки разведения русского чая (Чаквинское государево имение), и первые опыты разведения русского хлопка — то же Мургабское имение... И те же «Императорские» театры, которыми до сих пор так гордятся товарищи большевики, и Императорские балетные школы, которые создали лучший в мире балет, — ничего этого не было сказано.

Ничего не было сказано о том, какую именно сумму рублей из этих тридцати миллионов бюджета стоили все эти культурные начинания «кровавого царского режима». А откуда солдату было знать? Ничего не было сказано также и о том, что Николай II все деньги династии, как бы то ни было оказавшиеся на иностранных счетах (ведомство уделов вывозило за границу и вино, и лес, и прочее), в сумме около пяти миллионов рублей — до последней копейки пожертвовал на Красный Крест. И когда уцелевшие члены династии очутились за границей, они оказались без копейки денег в самом буквальном смысле этого слова, а законный наследник престола служил рабочим на английском авиазаводе!

Нужно записать в своей совести и в своей памяти следующее.

Весь социализм построен на вранье, откиньте вранье, и социализма нет. В этом вранье есть две поистине страшные вещи: первая — это то, что очень много вождей социалистического лагеря врут, так сказать, честно, исходя из того убеждения, что так «требует теория науки». Вторая: большинство людей социалистического лагеря верит этому вранью так же честно. В обоих случаях и перед вождями, и перед массой маячит фантастический рай на земле, во имя которого не только можно, но и должно замолчать, исказить, переврать совершенно очевидные факты реальной действительности. Средневековые юристы того типа, которые на Руси именовались «крапивным семенем», говорили: fiat justisia — pereat mundus (пусть действует право и погибнет мир). Черт с ним, с миром, если он не хочет принять нашего толкования права. Средневековое богословие говорило: философия есть служка богословия. Иезуиты утверждали: для вящей славы Господа — позволено все, всякое преступление.

Этот комплекс средневековых формул — в социализм перешел целиком и полностью. Для Чернышевского философия есть служанка революции. Для Ленина: fiat revolitio...

Относительно морали покойный растленный пес Бухарин в своей «Азбуке коммунизма» так и написал: «морально все, что служит целям мировой революции» — чем не «ad majoru Dei gloriаm»?

Социалисты думали сигануть из царства необходимости в царство свободы. Фактически они столкнули мир в Средневековье — с его кровью, пытками, изуверством и тупостью. Как-то еще выберемся?

Вспоминается весьма мрачная вещь А.Герцена «Из сочинения доктора Крупова о душевных болезнях вообще и об эпидемическом развитии оных в особенности». Так, Крупов–Герцен говорит: «История есть не что иное, как связный рассказ родового хронического безумия и его медленного излечения». Этот рассказ дает нам основания надеяться, что через тысячу лет двумя-тремя безумиями будет меньше. «Человек... меняет идеи фикс и пункты помешательства, но постоянно пребывает верным безумию...»

...Замечательно, что и вне домов умалишенных есть между больными какое-то тайное соглашение, какая-то патологическая деликатность, по которой безумные взаимно признают пунктом помешательства друг в друге.

...Живя уже вот более четверти века в социалистических обществах всяких наименований, я, Иван Лукьянович, совершенно искренне чувствую себя в сумасшедшем доме, в великом всеевропейском сумасшедшем доме. Те вещи, которые мне приходилось писать и говорить и в советской России, и в нацистской Германии — нехорошие и некрасивые вещи — я даже не ощущаю как некую «измену убеждениям» или что-нибудь в этом роде. Я — среди сумасшедших. Их нужно как-то обойти, уговорить, обмануть, как-то от них по мере возможности спрятаться. Вот, например, эту страницу я пишу рано утром 10 декабря 1942 года: если ее добудет гестапо — мне, разумеется, отрубят голову. Да и так отрубят, что, собственно, обижаться будет не на кого: организация сумасшедших, которые с «патологической деликатностью» солидарно считают сумасшедшим и преступником меня. А я — их. Можно ли обижаться на сумасшедших? А может быть, сумасшедший именно я, а то, что сейчас делают в Европе товарищи социалисты, есть дело вполне разумное, человечное, прогрессивное?

Говоря чисто теоретически, по «теории науки», за четверть века можно бы привыкнуть к любому сумасшедшему дому и считать его нормой, все так живут, ничего не поделаешь. Может быть, в свое время люди и к инквизиции привыкли? И на кострах аутодафе чувствовали себя столь же уютно, как сейчас в колхозах, профсоюзах, концлагерях и подвалах? Не знаю. Я — не привык...

...Вчера вечером перечитывал некоторые творения творцов чешской народной республики — социалистов Бенеша и Масарика. Бенеш посвятил несколько страниц разъяснению роли чешских легионеров в России вообще и в Сибири в частности. Об украденном русском золоте и о продажном командующем — конечно, нет ни слова. Общая мысль рассуждения такова: проживем и без России; как известно, прожили. Масарик описывает свою поездку в Петербург весной 1917 года — после Февральской революции.

Масарик тоже социалист, философ, ученый экономист, вождь чешских социалистов — не всех, конечно. Он знал русский язык и, по-видимому, знал русскую историю — во всяком случае, очень много писал о России — для писания о России русскую историю, как известно, знать вовсе не обязательно. Основная мысль его воспоминаний: некультурность России, полная некультурность, политическая безграмотность русского царизма, политическая и всякая прочая безграмотность Николая II в особенности. Вывод: «царский Содом и Гоморра должны быть изничтожены огнем и серным дождем». Теперь уничтожены. И райской росы на земле и после царизма что-то не видно. Только ни огонь, ни серный дождь как-то не прекращаются, но не в том дело.

Мы можем допустить, что в расчеты Бенешев-масариков по поводу того, что славянство может так уж спокойно прожить и вовсе без России, просто вкралась маленькая провинциальная ошибка, так простительная для чешской провинции. Можно также предположить, что об образовании Николая II Масарик не знал вовсе. Николай II прошел курс среднего учебного заведения по программе реальных училищ, то есть с преобладанием естественных наук, а курс высшего образования ему читали: по политической экономии и прочему — профессор Бунге, по праву — К.Победоносцев, по химии — профессор Бекетов, по военному делу — Драгомиров и Леер, лучшие профессора. Масарик мог, конечно, не знать того факта, что Николай II был одним из наиболее образованных людей России. Но дальше идут вещи, которых даже и профессор Масарик никак не мог не знать.

Политически грамотная Чехия всю свою жизнь так и не вылазила из-под немецкой пяты. Политически безграмотный царизм сколотил величайшую Империю мира. Культурная Чехия не дала миру ни одного имени, кроме разве Карла Каутского, да и тот считал себя немцем. При некультурном царизме писали Пушкин и Достоевский, работали Ломоносов и Менделеев, воевали Потемкин и Суворов. Некультурный царизм построил все-таки красивейший город мира — я не люблю Петербурга, но нельзя отрицать, что это самый законченный в художественном отношении город мира. Этот же царизм создал, уже своими силами и на свои собственные средства, лучший в мире театр, лучшую в мире оперу и лучший в мире балет. Одних денег для этого недостаточно — американские миллиардеры имели больше денег, чем русские цари, и, однако, ничего создать не смогли, ибо для этого нужна культура и нужен вкус. Всего этого Масарик никак не мог не знать. Но он был социалистом: он не мог позволить себе роскошь видеть действительность такой, как она есть. Он обязан был составлять о ней свое социалистически уродливое представление — ибо иначе что же остается от социализма? Да еще и в чешском пивно-колбасном его варианте? По Масарику, русский царизм должен был и сам пойти и русских людей послать на выучку к Масарику — вот уж тот научил бы — Толстого и Достоевского, Ломоносова и Менделеева, Александра III и Николая II, Столыпина и Репина. А Суворовых и Скобелевых надо было послать на выучку к бравому солдату Швейку и еще более бравому президенту Гахе — вот те научат, как нужно и государство строить, и за государство воевать.

Когда такая мелкая рвань, как бенеши и масарики, лягают великую Империю («и я ее лягнул — пускай ослиные копыта знает»), становится, конечно, тошно. Но здесь есть и смягчающие вину обстоятельства: представители страны-мещанки в самом глубочайшем смысле этого слова — как они могли понять огромность исторических и исторически решенных задач русского царизма? Чешский социалист мечтает о пиве и колбасе для всех. Как он может понять, что без царей и без Суворовых придут татары или немцы, пиво сами выпьют, а колбасу сделают из тех же масариков? Да и не просто немцы, а немцы социалистические. Бравый солдат социализма товарищ Масарик этого понять, конечно, не может. Не мог понять этого и еще более бравый генерал социализма товарищ Пилсудский. Оба они померли вовремя. Масарик не дожил до протектората, и Пилсудский не дожил до генерал-губернаторства. Но если бы и дожили, то их сравнительная оценка культурного социализма и некультурного царизма от всего этого, вероятно, не изменилась бы. Ибо во всем том, что нам говорили и говорят социалисты, вопрос идет не просто о вранье и, может быть, даже не просто о демагогии — вопрос идет о том безумии, о котором говорит Крупов–Герцен. Да, есть «основания надеяться, что через тысячу лет двумя-тремя безумиями будет меньше» — великое утешение для нас, людей сегодняшнего дня.

Во всей истории социализма — теоретической и практической — вранье, демагогия и сумасшедшинка перепутаны так, что отделить одно от другого нет никакой возможности. Сознательно и бессознательно, заведомо и не заведомо — но из поколения в поколение, из тома в том, из одного «полного собрания сочинений» в другое, столь же полное, замалчиваются, искажаются и перевираются самые очевидные вещи в истории человека и человечества. И больше всего — в истории России.

Если вы дадите себе труд хотя бы мельком вспомнить всю работу теоретических и практических социалистов примерно за последние лет сто, то вы заметите в ней одну доминирующую черту — это истошную ненависть к царской России. Ее ненавидели люди, которым, казалось бы, до России и вовсе никакого дела нет. Далекая, отсталая крестьянская страна, страна без промышленности, без пролетариата, без культуры — так, что-то вроде Китая. Какое дело южноамериканским социалистам — не говоря уже о Марксе — до этой России? Что дался им русский царь?

Я раньше — до заграницы — думал, что эта ненависть объясняется антисемитизмом русской монархии. Теперь я увидал: да, и антисемитизм сыграл свою роль, но только подсобную и второстепенную. Основным же была ненависть к России, был страх перед ней. После почти двух столетий вранья и грязи два немецких мыслителя — Шпенглер и Шубарт — сказали наконец об этом с полной откровенностью: западноевропеец и ненавидит Россию, и боится ее. Шубарт этого западноевропейца утешил вполне: будущее все равно за Россией, и наступлению этого будущего не помешает ничто — ни военный разгром, ни внутренняя революция, ничто. Ибо Европа умирает, а Россия рождается. Ибо за Россией есть примат духа над материей.

Государственным олицетворением этого примата духа над материей была православная русская монархия. Ее, во имя самосохранения Европы, нужно было разбить: над колбасниками и пивоварами, над миллионерами и пролетариями, над монархами и революционерами Европы она стояла страшным и, как говорит Шубарт, все равно неизбежным завтра. Со стороны Карлов Марксов это было понятно, как это было понятно и со стороны Наполеона, Пальмерстона, Пилсудского и Гитлера. Но как сюда затесалась наша чернышевская университетская чернь? И как наши идеалисты, убивая русскую монархию, не увидали — путем простого сравнения, что они убивают самую идеалистическую власть, какая когда бы то ни было существовала на земном шаре? И они думают, что они ее действительно убили?..

Вспоминаются волошинские стихи об убиенном царевиче Дмитрии:

С перерезанным наотмашь горлом

Я лежал в могиле тринадцать лет, —

Пока Божия десница не простерла

Над Москвой полетье лютых бед.

Голод был — какого не видали,

Хлеб пекли — из кала и мезги.

Землю ели. Бабы продавали

С человечьим мясом пироги.

После убийства другого царевича — Алексея Николаевича — тоже вот почти уже тридцать лет... хлеб пекут из кала и мезги. Были также социалистические пироги из человечьего мяса. И — еще будут...

В силу всех этих вышеизложенных, но очень трудно поддающихся изложению причин Россия стала объектом такого вранья, какого, вероятно, никогда не было в истории человечества. Оно было очень облегчено одним из простейших приемов демагогической техники — игрой на человеческой зависти. Не следует обольщаться: это очень сильное чувство. На нем, например, построена решительно вся американская реклама: «Если вы купите автомобиль Паркера, то ваши знакомые лопнут от зависти». На нем же основан и анекдот о европейском мужике, к которому во сне явился Господь Бог и предложил: «Проси чего хочешь, но только твоему соседу дам вдвое». Мужик подумал и попросил: «Выколи у меня один глаз»... На этом же основан пушкинский «Моцарт и Сальери» — можно утешаться тем, что для этой темы русских героев Пушкин не нашел.

Монарх по самому существу является лучшим объектом для завистливых душ. Форду, например еще можно простить: родился рабочим и собственными силами стал миллиардером. Приходится простить и гению, который, правда, родился гением, но тут уж ничего не поделаешь. А как простить Царю, что он родился Царем? Тот «блузник», который, по Достоевскому, полез резать ножом Сикстинскую Мадонну, сказав: «Долой гения, ибо гений — это неравенство» — как он может простить неравенство Царя? Блузники всего мира и вожди блузников всего мира подняли свой нож и свою клевету против Царя. Но нож был только результатом клеветы, клеветы, которая из поколения в поколение и из полного собрания сочинений в другое, столь же полное, так изуродовала и так переврала самые элементарные факты самой элементарной истории русской монархии, что сейчас нужны новые и новые «полные собрания», чтобы все это ликвидировать. А кто их будет читать? И кто их будет издавать? Или — еще иначе, кто позволит их издать? Или — еще проще: кто позволит мне издать эту книгу даже и в том случае, если мне за мою рукопись не отрубят головы?

...В Германии мои доклады о большевизме встречались на первых порах, так сказать, с распростертыми объятиями — доходило до девяти тысяч слушателей. Но потом власти спохватились и предложили — о царе помалкивать. Да вам-то что? «Да нет, знаете, реакция, то да се!» — «Да какое вам дело до нашей реакции?» Потом Карл Альбрехт, бывший коммунист и постоянный авантюрист, автор книги «Преданный социализм», мне объяснил: царь — это сильная Россия, сильная Россия никакой Германии не нужна. Он был прав: сильная Россия никому, кроме нас, не нужна. Никому, кроме нас, не нужен и русский Царь. Но нам-то он нужен очень...

Вранье большевицкое

Всеобщая история социалистического вранья предопределила собою и вранье большевицкое. О первых шагах этого большевицкого вранья я уже писал. С захватом власти проблема социалистического вранья осложнилась до чрезвычайности. И с каждым шагом по пути дальнейшей социализации осложнялась все больше и больше, ибо в игру вступали Факты — общеизвестные, самоочевидные, совершенно неоспоримые факты: голод, нищета, террор. Их можно было кое-как объяснять саботажем интеллигенции, «мятежом» генералов, гражданской войной, союзной блокадой. Но и объяснять становилось все труднее и труднее: исчезли и саботаж, и генералы, и Белая армия, и блокада — а самый страшный голод пришелся на 1930–1932 годы. Большевики изъяли объяснение из прошлого и перенесли его в будущее: пятилетки. Вот-де закончим первую пятилетку — вспомните, что Розанов говорил о революционном «завтра» и «послезавтра».

Но в общем ходе событий вранье постепенно перестало играть ту роль, которую оно играло раньше. Оно, я бы сказал, превратилось в обязательный обряд, которому не верит ни одна из участвующих высоких сторон. Это как в трамвае — когда сосед вам наступил на мозоль и вы отвечаете «пожалуйста». Ни вы, ни сосед не понимаете, конечно, этого «пожалуйста» в смысле приглашения наступить еще раз. Просто так уж принято. Теснота, давка, деваться некуда. Я еще видал в начале тридцатых годов людей, которые искренне верили и в первую, и даже во вторую пятилетку: в «догнать и перегнать» не только Германию, но и Америку. Сейчас, после трех пятилеток — с помощью и Англии, и Америки даже до Германии угнаться не могут. Возможно, что даже и до сих пор кто-то из верующих остался, но, вероятно, это будет уже совсем редким исключением — случаи, так сказать, совсем уже клинического идиотизма.

Большевики обставили вранье как обязательный обряд. С одной — подсобной — стороны, они прибегли к полной изоляции всего нового поколения России от какой бы то ни было не только небольшевицкой теории, но, что гораздо важнее, от всякой небольшевицкой информации. В первые годы вранья еще была какая-то щелка во внешний мир. Но и через эту щелку проникало слишком много фактов. Щелка была заколочена. Внутренняя цензура стала многоэтажной, как американский небоскреб: один цензор сидит на другом и третьим погоняет, главлит погоняет всех цензоров, а ГПУ подгоняет всех главлитов, ну и так далее. Ни один неперевранный факт не имеет почти никаких шансов — разве совсем уж случайно — добраться до сознания советских масс. Они, конечно, не могут не чувствовать: плохо, очень плохо. Но где выход? Выхода не видать.

Но это, повторяю, только подсобное мероприятие. Свою основную заботу большевики перенесли на то, что в своей первой книге («Россия в концлагере») я с холодной научной объективностью назвал ставкой на сволочь. В результате той многолетней организационной работы, которую при Ленине и после Ленина проделывал Сталин в Орготделе ЦК партии, был сколочен правительственный аппарат из совершеннейшей сволочи — вот вроде Вышинского. Из «твердой души прохвостов», по терминологии Щедрина. В данный момент положение сводится к тому, что, начиная от народного комиссара и кончая последним комиссаришком, весь аппарат власти сколочен из людей, которые знают, что:

а) в случае конца социализма — их вырежут, или

б) если даже и не вырежут, то делать им будет нечего, кроме как улицы подметать или на бойне работать.

Подобраны отбросы нации. Подобраны люди, не имеющие никакой самостоятельной ценности. Люди, которые знают: свой портфель и свой наган они получили не за ум, не за талант, не за дарования, а за несокрушимую преданность гениальнейшему. И если гениальнейший уйдет — то в самом лучшем из мыслимых и вовсе-таки немыслимом случае — они принуждены будут вернуться к тому, к чему они приспособлены по уровню своих дарований: улицы подметать.

Создан многомиллионный и вооруженный аппарат властвующей сволочи, который не нужен ни для какой нормальной жизни в мире и которому, следовательно, нужна ненормальная жизнь, как питательная среда. В случае падения советского режима куда пойдут все эти комиссары, раскулачиватели, сыщики, партсекретари, партработники, марксисты, тюремщики, чекисты и палачи? Они имеют за собой огромные, так сказать, «моральные» преимущества перед нами, остальными людьми мира, у них нет никакой морали и они ни перед чем не остановятся, у них выхода нет, мосты сожжены. Если вам прикажут убить вашего друга или зарезать его ребенка, вы, нормальный человек, остановитесь. Этот — не остановится. Товарищ Вышинский является только более заметным извне представителем этого сорта людей. В любой уездной чрезвычайке их пруд пруди...

Возникает трагический для нас вопрос: откуда же столько сволочи взялось на Руси — так недавно еще «святой Руси»? На этот вопрос я ответил бы так: она была всегда, и она есть всегда — во всех странах мира и среди всех народов человечества. В нормальное время мы ее не замечаем. Она сжата в железные тиски быта, окружения, правосудия, тюрем и прочего. Революция, перевертывая вверх ногами все («кто был ничем, тот будет всем»), раскрепощает и уголовные элементы страны. Дантоновский афоризм о том, что в революции всегда побеждают негодяи, не имеет ровно никакого мистического характера. Побеждают — и в законченной революции не могут не победить — негодяи. Ибо когда наконец начинают побеждать не негодяи — тогда начинается контрреволюция. Ибо весь процесс революции, который начинается из зависти и вранья, переходит в демагогию, увенчивается террором и заканчивает свое развитие взаимоистреблением вождей — весь этот процесс есть в сущности многолетний процесс «естественного отбора» всего, что только есть бессовестного и безмозглого в стране, так сказать, соцсоревнование на неистовство.

В начале революции в нее вливается какой-то процент утопистов, мечтателей, фантазеров и прочих несмышленышей. Это те, кто в начале каждой революции видит в ней великий и бескровный выход в нестерпимо прекрасное будущее. Революция сейчас же отбрасывает их, как ненужную тряпку. Так у нас были выброшены — я уже не говорю о кадетах, эсерах и прочих, — но и такие люди, как Кропоткин, Короленко, Маруся Спиридонова, Брешко-Брешковская («бабушка русской революции»). Позднейшие большевицкие историки говорят, что эти люди «испугались трудностей». А почему раньше не пугались те же самые люди ни ссылок, ни тюрем, ни виселиц старого режима? И Кропоткин, и Брешковская, с моей точки зрения, всю свою жизнь пороли чушь совершенно несусветную. Но в роли товарищей Вышинского я все-таки представить их не могу. С каждым шагом революции ей все меньше и меньше нужны идеалистические несмышленыши: ей нужны платные палачи. Вышинский есть, конечно, платный палач.

Возьмем такой пример: идеалистические несмышленыши, вот, допустим, вроде Чернышевского, люди, о реальной жизни не имеющие никакого понятия, могли в свое время проповедовать теории коллективизации сельского хозяйства. Чернышевский в этой теории был, вероятно, совершенно убежден. Но представить себе того же Чернышевского, когда он, «ликвидируя кулака, как класс», с наганом и пулеметами кровавой метлой проходит по русским селам, расстреливая мужчин, доводя до людоедства женщин, выбрасывая в беспризорность детей? Чернышевский был фанатиком. И мы, может быть, можем еще спорить: устоял бы его фанатизм перед этим морем крови, страданий и слез. Но, если мне станут утверждать, что товарищи Вышинские расстреливают своих вчерашних товарищей — Бухариных и Тухачевских, из фанатизма, а не из карьеризма, то это будет просто глупое утверждение. А все эти «низовые» раскулачиватели, чекисты и палачи? И я их видел своими глазами, и вы их видели — о чем тут говорить!

Рождение сволочи

Дантоновская «победа негодяев» есть неизбежный процесс всякой революции, ибо эти тенденции этой победы заложены в самых основах всякой «истинной революции». Я думаю, что из примеров всех крупных революций мира — к счастью, очень немногочисленных примеров — русская революция является самым классическим образцом. Почему именно — это будет видно дальше. Всякая революция начинается с вопля о равенстве людей. Но так как равнение людей по верхам человеческой силы (всякой силы — физической, умственной и моральной) есть вещь вообще недостижимая, идет неизбежное равнение во всяческим низам — по сволочи. Сволочь, постепенно организуясь, требует для поддержания властного существования своего, а также же гарантии существования вообще — сооружения террористического аппарата, вооруженной рукой подавляющего все хотя бы более или менее морально и физически полноценное. Поэтому гибнут даже Кропоткины и выживают Берии, гибнут Бухарины, но выживали Калинины. Гибнут Тухачевские, Блюхеры и Туполевы, но выживают Вышинские. Гибнут Есенины и Маяковские, но выживают Эренбурги и Шкловские. Как видите, я беру примеры только из революционной среды. В отдельных случаях, сжавши зубы и приспосабливаясь, выживают и ценные люди, но на верхах их не видно, и видно быть не может: если бы они поднялись на верхи, то они были бы зарезаны.

Люди, конечно, никак не равны. Ни в каком отношении. И никакие «социальные причины» тут ни при чем. Как ни при чем они в том факте, что от одних и тех же родителей — рождаются и нормального роста люди, рождаются и великаны и карлики. И если на верхах человеческой мысли имеются Ньютоны, Коперники, Менделеевы, то где-то на низах есть какой-то нам неизвестный процент совершеннейших идиотов. Если есть люди типа Серафима Саровского или старца Зосимы (по Достоевскому), то есть и дюссельдорфские убийцы, московские извозчики и лондонские сапожники*.

Посередине между Ньютонами и Зосимами, с одной стороны, и идиотиками и убийцами — с другой, расстилается необозримое море «переходных форм», и умственных и моральных. Социальное происхождение не играет абсолютно никакой роли — как никакой роли оно не играет и в политических убеждениях: Кропоткин был князем, Блюм — миллионером, Ленин — дворянином, Троцкий — сыном крупного капиталиста. Автор этой книги, контрреволюционный в самом глубочайшем существе своем, — сын крестьянина и никогда в своей жизни и копейки лишней не имел. Сыном крестьянина был и генерал Алексеев — организатор Белой армии.

Ипполит Тэн в своем анализе биографий победителей во Французской революции с достаточной ясностью показал, что революция, помимо всего прочего, строилась на неудачниках. Сейчас мы можем сказать: да, но феодальный строй с его крепостным правом закрывал дорогу многим талантам, которые в других условиях оказались бы удачниками. Это будет отчасти верно: дело только в том, что Франция единственная в мире страна, где крепостное право было отменено революцией. Впрочем, оно было отменено в самом начале революции в ночь на 4 августа 1789 года, и весь собственно революционный процесс развивался уже после отмены феодальных прав и привилегий. В остальных странах крепостное право умерло, так сказать, нормальным путем, расчищая почву для нормального развития в дальнейшем. Результаты французского решения сказались на всей дальнейшей судьбе Франции, на ее постепенном умирании. Результаты английского — сказались в дальнейшем росте Англии. «Самое великое событие XVIII и XIX века — это революция, которая не совершилась в Англии», — пишет французский историк. Эта несовершившаяся революция дала Англии колоссальное преимущество перед всеми странами, в которых революции совершались. Это преимущество придется почувствовать и нам.

Во всяком случае, к концу прошлого столетия юридическое неравенство людей было почти полностью ликвидировано во всех странах европейской культуры. У нас оно продержалось больше, чем где бы то ни было в Европе, но у нас оно и появилось позже, чем где то ни было в Европе. В начале нынешнего столетия последние остатки дворянских привилегий исчезли почти совершенно. Они осталось только в сознании правящего слоя, который вместе со своими поместьями стремительно терял последние остатки национально-государственного инстинкта. Теряя по три миллиона десятин в год, русское дворянство к нынешнему времени, к середине сороковых годов, отдало бы крестьянству всю свою землю и без всякой революции. Оно было бы вынуждено уступить и свои правительственные позиции. Это был бы нормальный ход развития. Его прервала революция. Крестьянство получало землю сразу и «без выкупа». В среднем три десятины помещичьей земли обошлись крестьянству в одну человеческую жизнь: какой угодно «выкуп» оказался бы дешевле.

Предреволюционная Россия стремительными темпами догоняла и перегоняла своих, исторически более счастливых западноевропейских соперников, «догоняла и перегоняла» в реальности. В начале прошлого века Россия не имела никакой литературы. В начале нынешнего русская литература была первой в мире, как и русский театр, опера и балет. В середине прошлого столетия Россия не имела никакой науки. К началу нынешнего Россия первого места не занимала, но к этому первому месту в мире подходила очень быстро и уверенно. По хозяйственному росту Россия обгоняла все страны мира: в предвоенные годы прирост продукции русской промышленности равнялся 17% в год, в то время как американская увеличивалась на 11% и германская — на 7%. Иностранные политико-экономы, пытающиеся проанализировать экономические корни русской революции, приходят в тупик от ее полной экономической бессмысленности. Еще раз повторю свой общий вывод: революция, развивавшаяся на базе теории исторического материализма, выросла из чисто психологических источников. Если Маркс, по известному выражению, «поставил Гегеля с головы на ноги», то русская революция вывернула Маркса совсем уж наизнанку: все произошло как раз так, как Маркс считал невозможным. Экономистам, в особенности марксистским экономистам, действительно есть от чего приходить в изумление: там, где по марксизму для революции готово решительно все — в Англии, революцией и не пахнет. Там, где для революции никаких экономических предпосылок и в заводе не было — в России, как снег на марксистские головы свалилась русская пролетарская революция без пролетариата. Экономисты уже по одной профессии своей никак не могут понять того основного факта всей жизни вообще, что экономика является только материальной надстройкой над психологией. Автомобиль является только материальным результатом того чисто психологического процесса, который называется изобретением. Точно так же и экономическое неравенство людей является в среднем только результатом их психологического неравенства. Сталин, конечно, питается лучше красноармейца, потому что Сталин, как бы его ни оценивать с моральной точки зрения, конечно, умнее этого красноармейца, а это чисто психологическая разница.

В основе всякой революции лежит психология, а никак не экономика. Эта основа в конечном счете сводится к бунту неполноценных людей против полноценных.

Люди не равны — это признали уже и большевики. На дне всякого общества накопляется какой-то процент неудачников. Всякий неудачник, по самому существу человеческой природы, будет стараться свалить с больной головы на здоровую; виноваты все: обстановка, условия, сосед справа, сосед слева, папа с мамой и, главное, «социальные условия». Но только никак не он сам, неудачник.

Само собою разумеется, что из десятков миллионов имеющихся в мире неудачников есть и неудачники, так сказать, незаслуженные, как бывают незаслуженные счастливцы. Один еще ребенком попал под трамвай, и ему отрезало ногу. Другой выиграл двести тысяч в лотерею. Но эти отдельные случаи теряются в общей массе закономерности. В среднем в огромном большинстве случаев человек занимает в своем обществе то место, какое соответствует его внутренней ценности. Разумеется, свое общество будет в подавляющем большинстве случаев обществом наследственным, и эта наследственность заранее определяет тот приблизительный круг возможностей, в котором данный человек может проявить свое «я».

Наследственность, конечно, принципиально несправедлива. Или, точнее, она не имеет со справедливостью решительно ничего общего. Она находится «по ту сторону» всякой справедливости. Наследственные задатки Ньютона так же несправедливы, как наследственные задатки кретина. Мы все живем на капиталы своих предков. От них мы получаем наш физический облик и наш духовный облик, от них получаем язык, культуру и нацию. Англичанин пользуется плодами трудов своих предков, которые создали Британскую Империю, которые изобрели паровоз и ткацкую машину, которые пишут свое «я» с большой буквы и которые революции не устраивали. Мы живем на капиталы наших предков, создавших, в частности, Российскую Империю. И мы очень ревниво защищаем наше право нашего наследственного владения этой землей: с точки зрения «справедливости», немцы совершенно правы: у них — на 85 миллионов людей полмиллиона квадратных километров, у нас на 180 миллионов людей — двадцать два миллиона квадратных километров. Где же тут справедливость? Вот немцы в 1941 году попытались проделать с Россией то же самое, что Сталин проделывал с русским мужиком: раскулачить Россию. Устроить этакий «черный передел», чтобы и русским, и немцам было «поровну»; что это в самом деле, русские сидят этакими буржуями, имея на душу раз в десять больше земли, чем немцы! А на земле — еще и нефть, и уголь, и золото...

То русское поколение, которое билось на немецко-советском фронте, отстаивало свои наследственные права на свою наследственную землю. То русское поколение, которое придет нам на смену, примет на себя кроме наследства наших дедов еще и наследство, которое оставим мы: разрушенную и обнищавшую страну. От дедов они получат двадцать два миллиона квадратных верст, от нас — нищету на каждой версте. И ни от миллионов, ни от нищеты уйти им будет некуда. Справедливости тут нет никакой. Нет никакой справедливости и в том, что сын какого-нибудь князя получил от папаши миллионное наследство, а я, Иван Лукьянович, не получил ни гроша.

Нет никакой справедливости также и в том, что от предков мужиков Иван Лукьянович получил чрезвычайно широкие плечи и замечательно увесистый кулак, а сын князя в каждой своей почке чувствует шампанское, выпитое его сиятельными предками.

Англичанин родился в Англии, я — в России, бушмен — в Африке. Все мы связаны нашим наследством. Отдельные люди могут эмигрировать из страны в страну, но это будут исключения. Отдельные люди — в пределах своей страны — могут выйти из того круга, который определялся рождением. Но в среднем сын крестьянина останется крестьянином, сын рабочего — рабочим и сын интеллигента — интеллигентом. Эмиграция людей из слоя в слой так же редка, как и эмиграция из страны в страну. И, как общее правило, эта эмиграция захватывает наиболее энергичные элементы. Те русские мужики, которые эмигрировали в свое время на Дон и стали казаками, как и те, что эмигрировали за Урал и стали сибиряками, были наиболее энергичным элементом русского крестьянства — они и устроились лучше остальных. Те крестьяне, которые даже при крепостном праве выбились из крестьянских рядов и составили первые ряды русской буржуазии (Гучковы, Рябушинские, Стахеевы), были тоже «эмигрантами в другой слой» и естественным отбором сильнейшего, что было в крестьянских рядах. Наследники казаков, сибиряков и Гучковых (не принимая пока во внимание нашей революции) унаследовали земельные просторы, физическое здоровье и миллионы своих предков. Революция может отобрать миллионы. Земельные просторы отобрать труднее. Но как отобрать широкие плечи? И в какой мере будет справедливо, если я, Иван Лукьянович, оттяпаю от князя Васильчикова его миллионы — а он моих плеч оттяпать не имеет никакой возможности. Да и согласится ли Иван Лукьянович на такого рода товарообмен, если бы он и был возможен?

В мире, однако, имеется значительное количество людей, которым менять нечего, ибо никакого «товарообменного фонда» у них нет: ни плеч, ни просторов, ни миллионов, ни талантов. Подавляющее большинство из них имеет, однако, некоторые другие ценности. Я буду утверждать, и со мной, вероятно, согласится каждый человек, имеющий достаточный жизненный опыт, что в среде этих средних, решительно ничем не выдающихся людей находится: а) наибольшее количество людей, довольных своей жизнью, б) наибольшее количество нравственно порядочных людей. Среди русских рабочих и крестьян я провел достаточное количество моих революционных лет, и провел не в качестве «интеллигента-руководителя», а в качестве подчиненного и опекаемого человека. Буду утверждать самым категорическим образом: нигде больше в мире я не встречал такого потрясающего процента глубоко порядочных и, как это ни странно, духовно тактичных людей, как среди русских рабочих и крестьян. Да, эта среда ругается нехорошими словами (впрочем, в русском быту такими словами в мужской компании ругаются решительно все), да, будучи в подпитии, эти люди склонны оперировать кулаками. Но такого понимания чужого горя, такой готовности пойти на помощь ни в какой другой человеческой среде я не встречал. Я склонен также утверждать, что в этой среде, некультурной и необразованной — или, скажем иначе, — пока что лишенной культуры и образованности, находится также наибольший процент умственно полноценных людей. То есть людей, которые, не обладая никакими особенными специальными талантами, одарены огромной способностью понимания и не только личного бытового, но также и общественно-политического. Повторяю еще и еще раз: именно эта среда создала Россию.

Таким образом, утверждая принцип наследственного, врожденного неравенства людей, я никак не собираюсь становиться ни в какую аристократическую позу. С аристократических подмостков ломалось много актеров мировой истории. Я утверждаю, что «масса» это и есть «нация», что «презрение к нации ведет к эмиграции» — и что всякие пренебрежительные разговорчики о «массе» означают, прежде всего, загнивание так называемых «верхов».

Врожденное неравенство людей существует. Всякие социалистические или марксистские попытки разрешить это неравенство то путем голого отрицания его, то всякими обходными движениями вроде «ликвидации противоположности между умственным и физическим трудом», то просто путем уничтожения всего наиболее ценного, что есть в стране, — с совершенной неизбежностью ведут к катастрофе. Большевики перепробовали это все: и профессоров гоняли улицы мести, и для коммунистов вводили «партмаксимум», и заявляли, что им не нужен «ни Бог, ни царь, ни герой» и уничтожали все, что было лучшего и среди интеллигенции, и среди крестьянства, и среди пролетариата, и среди своих собственных коммунистов, — и все это только для того, чтобы взгромоздить Сталина на пьедестал окончательного полубога, полубога, вырезавшего всех, всех, кто мешал его неограниченному самодержавию и сиянию.

Противоречие наследственного неравенства может быть разрешено только и исключительно в христианской плоскости: «кто хочет быть первым — будь всем слугою» — другого пути нет. С этой точки зрения миллиардер Форд прав в своих миллиардах, ибо он служит миру. Князь Васильчиков не был прав в своих миллионах, ибо он не служил ничему. Были правы русские цари, ибо они служили России, и неправ Сталин, ибо он ничему, кроме собственного властолюбия, не служит. Христианское решение вопроса устраняет, с одной стороны, пренебрежение и, с другой стороны, — зависть. Тогда получается та кооперация среды и дарования, которая так характерна для всего хода русской государственности и русской культуры...

По великолепной библейской символике, Бог проклял человека за его покушение на древо познания добра и зла. И наказанием были труд и смерть: «в поте лица твоего будешь есть хлеб свой, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят». Один из самых беспокойных гениев мировой истории Лев Толстой пишет: «Но если труд есть проклятие, то талант — проклятие вдвойне».

Старосветские помещики Гоголя, тургеневский Хорь, толстовский Каратаев, бунинские «князья грязи» или гетевские «Герман и Доротея» — вот те люди, среди которых можно найти если не счастье, то, по крайней мере, удовлетворенность жизнью. Но где счастье у Фауста, у Золя и того же Толстого? Талант — понуждает. Достоевский писал вовсе не потому, что ему хотелось писать, а потому, что он иначе не мог. Россия выросла в мировую Империю совсем не потому, что какие-то русские люди тринадцатого или девятнадцатого века хотели этого, а потому, что иначе было нельзя. Так называемые маленькие люди счастливее так называемых великих людей, точно так же, как маленькие народы счастливее великих. Самый высокий уровень безопасности, материальных удобств и прочего достигнут не Англией, Россией или Америкой, а Швейцарией, Данией, Швецией. Да, Англия, Россия или Америка сильнее Швейцарии, Дании или Швеции (я намеренно беру три маленькие страны, не имеющие никаких колоний), но швейцарец, датчанин и швед устроены в этом мире, конечно, гораздо лучше англичанина, русского или даже американца. М.Алданов писал: «Подавляющее большинство так называемой “массы”, средних людей, людей, лишенных специальных талантов, состоит, в особенности в России, из вполне полноценных мужчин и женщин. Если они и не могут петь, как Шаляпин, писать, как Толстой, открывать законы, как Менделеев, или даже расстреливать, как Сталин, то они никак не являются “чернью”, “плебсом”, объектами и сырьем исторического производства». Историю делают они — и они делают хорошую историю. Робеспьеры, Наполеоны и Сталины пытаются делать историю, — ничего, кроме грязи, крови и гибели не получается. Ненамного лучше получилось и у Петра.

Революцию делают не массы, а подонки масс. Точно так же, как революцию возглавляет не интеллигенция, а подонки интеллигенции. Основной технический прием всякой революции заключается в объединении и организации подонков. Это может удастся и удается только в моменты слабости, растерянности основных масс нации. Удачная революция длится до того момента, когда подонки друг друга истребят — отчасти вымрут сами по себе — и тогда революция кончается. Именно отсюда идет средняя длительность всякой революции — двадцать пять — тридцать лет: длительность плодотворной деятельности одного поколения. Но ни в одной истории революции не была так ясно прочерчена ее основная черта — организация и взаимоистребление подонков страны, как она была прочерчена в истории русской революции.

(28 февраля 2008 г.)


Прокомментировать статью

Имя:
E-mail:
Комментарий:
Введите текст, который Вы видите на картинке:
защита от роботов